И, может, потому поползли по степи слухи, что дутар Годжука Мергена совсем не такой, мол, как у других, что звучаньем своим сразу же усмиряет он самых безрассудных, размягчает жестокосердых, несчастным тихий свет радости дает и надежду на избавленье, а богатых и счастливых заставляет задуматься над преходящим своим счастьем. Что даже и больных исцеляет он, и дети, над которыми хоть раз спета Колыбельная, здоровыми растут и крепкими. Не иначе как волшебный дутар, говорили, благословенье свыше на нем лежит. И так далее, и пошли слухи, поверх халата надежды многоцветный халат выдумки натянув; и уж если пошла людская молва утверждать что-то, то бесполезно ей перечить, ибо даже бессилье человеческое, облеченное в веру, приобретает силу невиданную.
И что мог сделать с этим Годжук Мерген, и надо ли было что делать? А дутар его был всего лишь навсего последней работой престарелого Сеита-уста, искусного мастера и дальнего родственника из их рода. Десятки таких сделал за свою жизнь Сеит-уста, и многие из них славились своей игрой в окрестностях Карабека и за пределами их, многие до сих пор в чести великой у народа. А свой последний подарил он перед самой кончиной молодому Годжуку Мергену, уже не на шутку увлекшемуся тогда песнями: «Возьми, сынок, этот дутар. Глаза мои потеряли былую зоркость, и уж пальцы не слушаются… и, может, не лучший это из моих дутаров, но он последний и верно послужит тебе, обещаю. Что тебе еще сказать? Старайся не играть без нужды, потому что излишнее веселье не веселит уже, но угнетает. Пусть перед твоим дутаром все будут равны: богатый и бедняк, убогий и сильный, младенец и старик — пусть он поет всем одинаково, как одинаково светит всем солнце. И еще скажу: пусть самым главным праздником для него станет рожденье на свет нового человека… новый человек нужнее всего нашей иссушенной, измученной степи, от которой отвернулся сам аллах! Если оскудеет людьми она, то что тогда ей твои песни? Что надежды?! Ибо людьми сильна земля, ими славилась она всегда. И потому каждый младенец для нее — радость и надежда…»
Таким было наставление многомудрого мастера; и, уже сам обретший немалый опыт, всякое повидавший на своем веку, Годжук Мерген поражался теперь тому, как смог старый уста в столь немногих и простых словах сказать о самом главном в этом непростом мире жизни, и сам не много мог прибавить бы к его словам. Да, меняются времена и люди, кочуют пески, новые русла прокладывают себе реки — но человеческие истины все те же, но завещанное нам нетленно и должно быть бережно передано потомкам по великой цепи человеческих жизней… ибо что ты значишь один, Годжук Мерген?! Что твой мукам без слушателей, что Колыбельная без колыбели? Ничто.
2
Седьмой уже год шел тогда, как взял он в жены дочь бедного кочевника, красавицу Айпарчу, — седьмой год их пусть бедняцкой, в трудах и нехватках, но согласной жизни, а они все оставались вдвоем. Все предназначенное для новорожденного так и оставалось лежать в нескольких небольших свертках на дне небольшого чувала, узорами вышитого мешка, из тех, в каких хранились их небогатые пожитки. Напрасны были цветенье ее красоты, молодой избыток его силы. Напрасны были дальние поездки к знахаркам, надежды на их проницательность и помощь: красота одной и сила другого так глубоко запрятали причину их бесплодия, что все познанья известных в степи знахарок были бессильны, и чем больше проходило времени, тем тревожней и безрадостней жили Айпарча и Годжук Мерген, тем больше любили и жалели друг друга. И этого никак не мог понять его старший брат Караул-ага, человек хозяйственный и всеми уважаемый, но с характером грубоватым: «Имея младшего брата, здорового как бык, я не допущу, чтобы некому было завещать даже стен его мазанки! Чтобы род наш ополовинился из-за какой-то там бабы, будь она хоть самой райской девой!.. Что толку в ее лице и стане, если она не может того, что любая паршивая кошка делает по два раза в году?! Ну нет, слуга аллаха сам в состоянии прекратить этот позор!..» Так говорил он год от году, не стесняясь уже и невестки, стараясь всячески уговорить, заставить своего такого послушного всегда скромника брата отпустить бесплодную жену на все четыре стороны и найти себе другую. А подчиняться ему Годжук привык еще с детства, когда рано остались они без родителей и вынуждены были в трудах и лишениях добывать каждую лепешку, каждый глоток айрана. С тех пор и считал себя Караул всегда и во всем, о чем бы ни заходила речь, правым, привык к своей правоте, и его нудным наставлениям не было конца: «С каких это пор внуки честных скотоводов и земледельцев, какими были наши предки, стали отдавать предпочтенье дутару-деревяшке, оставив камчу и мотыгу женам?! Или ты захотел всю жизнь таскаться по чужим пирам за чужим кумысом, появленье чужих детей приветствовать, не имея ничего своего: ни кумыса, ни детей, ни праздников? Или книги, которые ты все читаешь, будут приносить тебе, как овцы, по два ягненка в год?! Что за легкомыслие в твои-то годы?!» Мазанка Годжука и кибитка Караула стояли дверями друг к другу, между ними был общий очаг с общим котлом, и хлеб они пекли из общей муки, — что он мог ответить брату? Караул по-братски хотел ему добра, и тихое упрямство Годжука с каждым годом все больше раздражало, бесило его: «Нет, видно, не выйдет из тебя толку… Только дурак может променять все на пустой, как своя голова, дутар и бесплодную бабу. Не дело честного скотовода быть на посылках у каждого аульного праздника, драть глотку и терзать струны за каждым дастарханом… Не дело земледельца утыкаться в книги, оставив в бурьяне свой клочок земли. В одинокой старости спохватишься ты, но будет поздно!..»
Старший брат любил рассуждать о честном труде, любил и умел работать, но частенько, бывало, и пропадал на несколько дней и ночей, заседлав коня и прихватив старое свое верное ружье… Неспокойно было на обширной и, казалось бы, для всех просторной туркменской земле: роды и племена терзали друг друга набегами, то там, то здесь пепелищами курилась, тлела под пеплом вражда, рознь озлобляла сердца, опустошала стойбища и аулы, И нередко через неделю, месяц ли после очередного возвращения с добычей Караула со своими джигитами следовал ответный ночной набег, глухой топот копыт, крики и выстрелы, смерть, плач… И храбрые и расчетливые в набегах, нередко бегством спасались эти джигиты, в пески врозь уходя или в горы, едва семьи успев захватить, скот и самое ценное из пожитков, — даже для совместного отпора не хватало им единства, даже в аулах царили проклятая рознь и недомыслие…
После одного из своих набегов Караул вошел, ногой открыв их хлипкую дверь, в мазанку, держа в руках новое кремневое ружье.
— Ну вот что, брат, — сказал он решительно и как всегда самоуверенно. — Тебе уж третий десяток идет, пора и мужчиной становиться… Дарю тебе это ружье! Мужчина без оружия — все равно, по-моему, что женщина без волос…
— Да ты знаешь, у меня что-то нет желания быть охотником… Не по мне это, брат, — ответил, удивляясь его прихоти, Годжук.
Караул снисходительно усмехнулся, сейчас наивность младшего брата его забавляла:
— А ночным охотником не хочешь стать?! — И посерьезнел, важность проступила в его лице: — Не время сейчас скакать за джейранами — кровь зовет к отмщению… Отару овец угнали из аула, ты знаешь, — кто отомстит?! Да и жить чем-то надо, чтоб не ложиться спать голодным; дутаром тут не прокормишься. Так что проверь-ка получше сбрую своего коня…
— Отару угнали — так ведь и вы пригнали себе весной чужую… кому же и за что мстить? За одного убитого вы убили двоих — кто виновнее? И кто остановит эту кровь, кто первым остановится? Надо остановиться, брат, не плодить горе на своей земле, не сиротить детей… друг у друга не грабить, тогда, может, всем хватит, каждому помаленьку. Ведь степь велика, хватить должно каждому…