И в предутренней мгле неизвестны пути,
что в грядущие годы придется пройти.
О, явившийся в мир! Может быть, это ты
станешь словом земли, воплощеньем мечты.
До тебя ей пришлось испытать маету,
век от века копить суету и тщету.
Если б вовремя ты не явился на свет,
веткам сада пришлось бы плодить пустоцвет.
До тебя было делом привычным ее
в братских распрях кормить в ковылях воронье.[109]
Преодолевая бархан за барханом, спускаясь в тамарисковые низины, к глубоким колодцам пустыни с холодной спасительной водой на самом их дне, поднимаясь на возвышенности, вела и вела караванная тропа; рокотал и звенел, порою вскрикивал дутар его, маясь невысказанностью своей, и что-то новое рождалось в глухих вздохах и вскриках его, какая-то иная музыка, еще не слышанная в этих бескрайних песках, — да, новая, но вместе и родная, своя, узнаваемая сразу… И Годжук Мертен, дрожь какую-то сдерживая в себе, в непонятной страсти горя, уже торопил ее рожденье, подгонял, боясь теперь, как бы опять не ушла она туда, откуда так внезапно возникла вдруг перед ним, как бы ускользнула от него этой бесконечно тянущейся караванной тропой туда, за горизонт, к миражам пустыни… Уже и пальцы сами, без него, знали будто эту мелодию, такую новую и в то же время родную, и лишь старались теперь настичь ее, не дать раствориться ей снова в песках этих, в небесах, огромно-безмятежных; и сами приходили, брались откуда-то самые нужные слова, и в повторах своих крепла песня, росла, ручейком текла, уже не боящимся, что беспощадное солнце высушит его до дна, остановит:
Вы, рожденные в муках под новой звездой
Средь надежд и печалей пустыни родной, —
Сын, развей недомыслия тяжкую ночь!
Освети эту землю терпением, дочь!..
Да, это был его мукам — тот, который всегда мечтал он сочинить, ибо нет певца без своего мукама, как нет мастерицы-ковровщицы без лучшего своего, особенного ковра. Он успел уже сочинить несколько мукамов, но все они были лишь отзвуком чужих мелодий и слов, распеваемых повсюду, и не давали ему право называть себя высоким словом — «мукамчи», хотя все вокруг давно уже считали его таковым и то и дело приглашали на свои празднества… И вот он, его мукам, — именно его, ему явился, именно в непривычной поначалу, дотоле никем не слышанной мелодии новой, в словах горьких и нужных, и была в них вся его, Годжука Мергена, тоска потаенная и надежда в смутные эти времена, вся печальная любовь его, вся вера… И нужно было успеть удержать его, допеть, воплотить — и только это безраздельно владело им тогда, на той благословенной караванной тропе.
Вы родились на этой прекрасной земле,
На суровой земле, на злосчастной земле.
Только вами надежда людская живет,
В колыбели качаясь, свершения ждет…
И пусть еще неловки были, неполны многие слова, но не это ему важно было тогда. Найдутся потом получше слова, поточнее; каждый «басым» — мгновенное прижатие струн к грифу, каждый новый удар по струнам, «какув», кропотливо переберет он потом по многу раз, добиваясь, как и в словах, слаженности, напевности народной и ясности. Но сейчас важно было дух этой родившейся песни уловить и сохранить, не дать ей расплыться, уйти в ненужные слова, в напрасные звуки…
Твое счастье еще в колыбелях, народ,
Но придет его час — словно солнце взойдет…
Так кричи же, младенец, кричи и зови
Милосердья защиту, опору любви!..
Младенческие глаза глядели в душу ему, и с последним какувом вместо радости ощутил Годжук Мерген вдруг боль какую-то в сердце и грусть, сожаленье великое ко всему живущему на свете, такому кратковременному и беззащитному, — да, боль и с нею нежность, какую в жизни еще не испытывал никогда…
4
И непереносимым отчего-то стало ему дорожное одиночество, этот путь наедине с бескрайними под равнодушным небом песками, перевеваемыми ветром, с собою, со своим колыбельным мукамом, который уже просился в нем к людям, на их высший суд, — к жилью захотелось Годжуку Мергену, к людям, к Айпарче, так как без них ничего не значил ни он сам, ни его новый мукам. И весь остаток дороги торопил он уставшего коня, представляя себе, как подъедет он к своей кибитке, как встретит его жена, тоже, должно быть, соскучившаяся за эту долгую неделю… Нет, Годжук не жалел, взяв вину на себя, о своем решении: пусть верит, ждет, ибо так ли уж редко становится надежда второй нашей жизнью?.. Не может он допустить, чтобы она, любимая и любящая, казнилась потом всю жизнь, обвиняя себя во всех грехах, — нет, не для женщины эта суровость правды. Пусть жалеет его, пусть даже охладеет ее сердце к нему, который не может будто дать ей полное женское, материнское счастье, но сказать правду ей он не в силах. И пусть уж лучше, на худой случай, будет выглядеть он упрямым последователем шариата, но и отпустить ее, сделать полной сиротой в этой степи он не сможет тоже, потому что ни с кем все равно не обретет она теперь своего счастья… Тяжело было думать обо всем этом Годжуку, но вместе и определенность была: решение он принял — и надо теперь лишь держаться его…
И у кибитки встретила его Айпарча. Вся посветлевшая лицом, нетерпеливо сияя навстречу своими чистыми глазами, дождалась, когда он слезет с коня, подошла, взяла его огрубевшие в степи руки — и вдруг спрятала в них свое лицо, выдохнула еле слышно:
— Так ждала я тебя, Годжук… Думала, случилось что по дороге. И так боялась за тебя…
И слезы ее горячие почувствовал он на своих ладонях. До сердца его дошли эти слезы, и горячо, хорошо стало от них в груди. Лучшей встречи не мог представить себе Годжук, уж он-то знал цену слез жены своей, прирожденной степнячки.
— Случилось, милая… — улыбнулся он склоненной ее голове, вдыхая полынно-теплый родной запах волос ее, по которому так тосковал в пути. — Но после об этом. Веди в кибитку, хозяйка.
— А у нас гостья, Годжук, — сказала она вполголоса, подняв на него счастливые, промытые слезами глаза, — Из аульных женщин. Но это ничего, она ненадолго.
— Надолго, нет ли — об этом знать хозяину не положено, — пошутил он.
Эта женщина с ребенком появилась на второй день после отъезда мужа — появилась, чтобы познакомиться и поздравить с новым жилищем, с новым очагом, и в том не было ничего странного: чем быстрее сойдешься с аульными жителями, тем лучше. Она была не старше Айпар-чи и красива, только глаза ее успели отчего-то потускнеть и обозначились горькие складочки у губ, словно думала она все время о чем-то скорбном.
После первых приветствий и знакомства Гюльдже-мал — а именно так звали эту женщину — сказала свойственным ей резковатым голосом:
— А твоего мужа зовут ведь Годжуком Мергеном… или я ошиблась?
— Нет, ты не ошиблась, — ответила удивленная Ай-парча. — Но неужели все в ауле уже знают о нас?
— Еще не все. Однако имя Годжука Мергена уже бежит впереди его коня. И было известно здесь и раньше…
— Но почему? Или он сделал что плохое? Но честь рода Мергенов…
— Да нет, сестра, как раз наоборот. Его дутар виновником тому, только и всего.