— Что за мукам ты пел? — вместо приветствия глухо сказал гедай, и пронзительно-пытливый взгляд его вперился в добрые, немного растерянные глаза дутариста, — Впервые слышу его… Откуда привез, где перенял?
— Что мне ответить тебе, почтенный… — Годжук был в большом затруднении: он и не уверился еще, что мукам и в самом деле удался ему, и в то же время, увидев уже слезы женщин, не хотел бахвалиться под этим испытующим, насквозь его видящим взглядом. — Тебя, яшули, побаиваются и малые, и взрослые, тебя обегает зверь в пустыне…
— Не тяни. И не размножай ненужных слухов.
— Этот благой мукам сочинил он сам… — Негромкий, но твердый голос Гюльджемал заставил всех обернуться к ней. — Ему суждено многое, да простит мне аллах жалкое предсказанье мое. Но люди… ох, вряд ли поймут люди!..
— Ты?.. — Суровый гедай с едва заметным удивлением глядел на смущенного вконец мукамчи, не знающего, куда деть руки свои. — Сам?! Что ж, в степи станет одной надеждой больше… А ты, сестра, смела. Не место тебе у семейного очага. Не для доенья верблюдиц, не для замешивания теста твоя смелость. Горечь твоя горше кизяч-ной гари. Но сначала вырасти своего мальца…
Гюльджемал безмолвно склонила голову, и не понять было, то ли согласилась она и благодарила нищего, то ли подавлена была его суровым, ничего хорошего не обещающим пророчеством…
А гедай все смотрел неотрывно на Годжука Мергена, словно делил его, раскладывал для себя на виду: вот это хорошее в нем, стоящее, пригодно тоже и другое, а вот третье… И взгляд его пригасал, терял остроту свою и будто теплел, свое дело сделав. И наконец сказал он:
— Я знаком был с дутаром. Я знаю или слышал все песни туркмен. Всю их тоску. Всю радость, когда есть чему радоваться. Всю тщету души человеческой — вот эта рука не даст мне солгать, потому что она уже налга-лась и получила свое… Это новый мукам, брат. А ты новый мукамчи. И твой дутар нов, но не потому, что недавно сделан; сделал же его, вижу, сам Сеит-уста. Но будь самим собой, брат. Всегда. Это самое ценное, ценнее дутара твоего и мукама. И слова мои за похвалу не принимай. Принимай лишь за правду и никогда не забывай, что у правды всегда две стороны. Одна сторона лишь у истины, но сколько я ни бил ног по тропам, по человеческим порогам, ни одного человека, знающего истину, не встречал и, знаю, не встречу никогда… мал для нее человек и слишком широка поднебесная степь, чтобы отыскать ее. Но, может, когда-нибудь ты и увидишь истину мою: кости мои голые со следами шакальих зубов — неподалеку от вечной моей тропы…
— Истина человека, о яшули, весит больше, чем обглоданные кости его.
— Знаю. Но мне горько. И горечь моя не от несовершенства мира и человека в нем — что толку разваливать мазары, надеясь тем укротить или прогнать смерть? Что толку каяться в своих грехах, половина которых не твоя, а другая половина сотворена тобой же с рвением, какого для доброго дела вот в себе и не сыщешь?.. Мне горька мысль, что я, все имея, все растерял — сам, без помощи своих несовершенств… Это не покаянье — это лишь горечь. Это аллахова слеза невидимая во мне, полынная соль ее.
— Позволь мне возразить, добрый человек… — Год-жук Мерген уже не мог скрывать сострадания своего к нему, сгорбившемуся у очага, тускло глядевшему в его золу. — Нет, это покаяние, яшули. Только неполное оно, недовершенное… да, недовершенное, и потому так тяжело оно…
— Я не добрый. Но ты поэт, и потому ты прав. Как права на белом свете только искренность… — Гедай выпрямился, глянул по-прежнему остро. — Лучше вели меня накормить, я голоден. В этой кибитке хорошие женщины. И жаль, что эта смелая женщина не твоя вторая жена…
Гюльджемал мгновенно покраснела, вспыхнула всем лицом, до слез в глазах, и едва успела прикрыть лицо яшмаком.
— Но почему?! — уже весело и облегченно изумился Годжук, дивясь, куда делась смелость этой женщины. И открыто глянул на Айпарчу, уже насторожившуюся, ободряюще улыбнулся ей. — Почему?
— Не знаю. Но, клянусь теми самыми шакалами, жаль… В мире невидимых тайн гораздо больше, чем тех, которые мы видим и считаем за тайны. Да и никто тебя или жену твою не заставляет верить мне… я болтлив сегодня, и тому виной, может, мукам твой. Почему не вижу детей твоих?
— Об этом не у нас, почтенный, надо спрашивать…
— Вот как?! Что ж, где бы ни бил родник — лишь бы утолить жажду… И ты больше своей боли, а это главное. Одного никак не пойму: откуда такие, как ты? Такая черствая земля — и эти плоды…
— Ай, яшули, вы все время вводите меня в грех… Дутар меня не спрашивал — дутар пел.
— Помни сказанное: у правды две стороны, — сухо проронил гедай, но тут же смягчился, задумчиво повторил: — Откуда?.. Кто учил? Медресе тебя лишь бы испортило, заемный ум ведь как саксаул — крепкий, но не гибкий…
И опять подала голос уже справившаяся со своим непонятным смятением Гюльджемал:
— Алыча цветет даже на скалах, и люди не удивляются тому. Цветы ее питаемы не столько камнем, сколько его добротой… что непонятного тут?!
Она тайком, но со жгучим каким-то интересом всматривалась в этого странного, так непохожего на других нищих человека, о котором ходили уже легенды, — будто что-то в нем надо было понять ей, удостовериться в своих мыслях тайных… И быстро потупилась, когда гедай обернулся к ней.
— Ох, женщина… — сокрушенно проговорил он и, кажется, еще больше потемнел лицом; и ничего больше не сказал ей, обратился к Годжуку: — И как ты назвал свою песню?
— Салланчак-мукам, яшули… так, думаю, будет лучше всего. И петь буду его только у колыбелей.
— Колыбельная… Да, в этом есть смысл. Что ж, младенец в колыбели: спой еще раз ему, полей водою этот росточек… А люди поймут. Не заумный же муэдзин сочинил ее и спел. Не в садах же ханских она зацвела. Простыми руками вырыт колодец этот, но вода… Вода одинакова для всех и нужна всем. Для всех.
7
Властитель соседней провинции, ее пастбищ и горных урочищ, колодцев и рек, караванных троп, отар и аулов, ее иссохшей земли, горячего днем и душного ночью воздуха и даже, казалось, и самих тусклых звезд, — Рахими-хан вот уже несколько дней знал, что Годжук Мертен слег и что нынешнее ложе для мукамчи, похоже, станет последним. И это известье, в чем-то обрадовав, занимало его теперь не на шутку, возродив, можно сказать, и воодушевив в нем одну довольно-таки давнюю, почти заветную мысль. Даже в лучшую пору своей жизни, в юности, их было не много у него, заветных желаний; а сейчас и вовсе свелись они все к одному, давно вынашиваемому в бессонных от дневной лени и развлечений ночах, — сменить этот свой порядком уже надоевший ханский сад на шахский… Но тому было всегда слишком много препятствий, и поэтому извечная эта, у каждого хана про запас, мечта вынуждена была пока довольствоваться малым, сохраняемая в тайне даже от самых приближенных к ханскому порогу людей. Не жирного плова, не мягчайших хорасанских ковров, не сладких наложниц и жен хотела, жаждала душа Рахими-хана — всего этого хватало и в нынешнем его, вовсе не бедственном положении. Его ханство, размерами своими ничем не выделявшееся из прочих, было тем не менее самым богатым, его нукеры самыми верными и сплоченными, а ближайший соратник и советник, иноплеменник Багтыяр-бег самым, пожалуй, умным и деятельным из всех советников, к тому же самым преданным, ибо еще никому из провинциальных ханов, кроме Рахими, не пришла в голову столь мудрая мысль: приблизить, сделать вторым человеком в ханстве безродного иноплеменника, который даже и помыслить не может о ханском бунчуке, о власти, жизнь и благополучие которого целиком зависят лишь от благополучия его высокого покровителя… Это он, Рахими-хан, в свое время мудро последовал совету Багтыяра не хвататься при каждом случае за плеть, но править этими дикими туркменами без очень уж больших для них утеснений, следя лишь за неуклонным порядком во взимании дани и гася разорительные для всех межродовые распри и набеги, — и что ж?! Пастбища провинции полны скота, на небольших, но многочисленных полях зреет очередной немалый урожай, подданные смирны, нукеры сыты, одеты и вооружены не хуже иного бека и потому готовы на все, а в казне, слава аллаху, хватает и на себя, и на шаха, и на благосклонность его визирей. Уже который год стекаются в его провинцию, под его властную, умеющую сохранять полезный всем порядок руку скотоводы и земледельцы из близких и далеких, полуразоренных своими беспощадными правителями ханств, потому что, наверное, даже глупая овца и та разбирается, сколь умелые руки ее стригут…