При последних словах кочевник, не отрывавший от него глаз, загоравшихся то надеждой, то недоверчивостью и даже враждой, встал:
— Если так, иноземец, то время дорого. Сидеть здесь теперь, когда… Ты готов ехать сейчас?
— Согласен с тобой. Времени мало.
— Тогда седлаем. Утром мы должны быть там…
19
И еще неделю дало Годжуку Мергену небо. Неделю раздумий, высоких, в свою бесконечность уходящих небес и какого-то порой полусна — зыбкого, будто покачивающего старого и усталого мукамчи на своих волнах… Или в колыбели своей под родной ему тихий посвист степного кочующего ветра.
Иногда Айпарча с соседями ненадолго допускали к нему тех, с кем был он дружен особенно давно и крепко. Он говорил с ними мало, больше смотрел и слабо улыбался, радуясь за них, еще крепких, уверенных в своих движениях и в себе. И они уходили, запомнив навсегда, что провожал он их, прощался с ними именно с этой молчаливой слабой улыбкой.
Весна проходила, ночь выдалась душная. Все оклавы, все метки на них были пересчитаны, перебраны памятью. Все Салланчак-мукамы спеты. Весна проходила, наступила глухая беззвездная ночь, и он почему-то знал, что ночь эта — последняя… С берегов Лебаба простерлась она до седого Хазара и дальше, поглотив собою мирные аулы и стойбища, людей и стада, текучие пески и кремнистые вершины, — поглотила и усыпила без сновидений, без единого шороха. Один он не спал, ибо последней была эта ночь. Он тонул в ней, он лежал на ее дне и слушал, но она ничего не говорила ему, ничего не было в ней, кроме безмолвного обещания, что другой ночи не будет…
Он попытался вспомнить еще что-нибудь, но все уже было перебрано и словно уложено на дно глубокого чувала, приготовленного к дороге. Он попытался было представить, что будет после него, как люди будут вставать с каждым восходом солнца и продолжать свою вековечную работу, встречать свои праздники и бедствия, — и представил, но это ничего не дало ему, не вызвало даже зависти к ним; одно только сожаленье… и жалость к ним шевельнулись в его душе. И тогда окончательно понял, что сделал он тут все, что уж собран и готов, все готово в нем и собрано в ту неразъединимую с тьмой земли дорогу, которой не будет конца… И ждал он лишь солнца.
Рано утром сквозь наплывающее забытье он услышал глухой торопливый топот копыт — там, на въезде в аул. Он приближался, будя застойную тишину спящего селения, отзываясь разрозненным лаем собак во всех его концах, направляясь сюда, к последнему пристанищу мукамчи. Его Айпарча, будто вдвое постаревшая за эту весну, торопливо поднялась, вышла навстречу нарастающему конскому топоту — и вот он у самой кибитки замолк, сменившись приглушенными голосами, приветствиями.
Он не мог расслышать, о чем они там говорили, разобрал только дважды повторенное слово — «лекарь», «тебиб»… Неужели они еще надеются чем-то помочь мне, тягостно подумал он, неужели ничего им не ясно?.. Один из лучших тебибов степи уже давно жил в ауле, у соседей, пытаясь облегчить болезнь Годжука Мергена, и хоть с успехом лечил между делом аульчан, но против его старости был бессилен. Неужели им непонятно, сколь неотложная, сколь нужная усталому телу и духу дорога ему предстоит?..
Откинув килим и впустив свет розовой зари, вошла спутница всей долгой-долгой жизни его, старым материнским лицом склонилась над ним:
— Годжук, родной, известие радостное принесла тебе… Привезли то самое лекарство!..
Он смотрел на нее долго и сказал:
— Вынесите меня.
Незнакомые мужчины, от которых терпко пахло конской сбруей и полынью степей, бережно вынесли его вместе с постелью наружу, на воздух, под высокое, рассветными красками занявшееся небо. Эта бережность, эти внимательные, каждый взгляд его ловящие глаза их тронули мукамчи, но как-то мимолетно. Пришел тебиб, и статный, в добротной одежде и с умным, чем-то знакомым лицом мужчина достал из-за пазухи и отдал ему небольшую коробочку.
Тебиб долго разглядывал, даже попробовал на язык ее содержимое, поковырял серебряной палочкой и эту палочку внимательно осмотрел; и наконец произнес:
— Да, это оно… Это спасение!
И мгновенной радостью осветились напряженно ожидавшие вокруг лица и глаза. Но мукамчи тихо, очень тихо сказал:
— Не надо.
Его не поняли, и тогда он повторил свою просьбу и без огорчения увидел, как вытянулись их лица, как нахмурился тот статный, с умным властным лицом. Да, это лицо было знакомо ему, только он не мог вспомнить, где и когда видел его.
Годжук Мерген указал ему глазами на место подле себя, и тот сразу понял, осторожно присел.
— Я где-то видел тебя… добрый человек. Ты кто?
— Да, мы встречались, славный мукамчи. Я советник Рахими-хана, имя мое— Багтыяр…
Старик удовлетворенно прикрыл глаза, кивнул, что-то вроде улыбки тронуло его запавшие губы:
— Я слышал про тебя… Ты умен… незлобив… Мне рассказывали. Ты привез лекарство?
— Да, мукамчи.
— Не надо. Что лекарства… Но ты, иноземец, не на своем… месте. Лечись сам. Будь достоин себя.
— Обещаю, мукамчи. Еще я хотел сказать тебе, мукамчи, что туркмен хотят натравить на шахские отряды. Хотят чужими руками взять столицу, чужой кровью купить власть…
Старик открыл глаза, ясно глянул, шевельнул губами:
— Рахими?..
— Да, бахши.
— Расскажи брату. Он будет здесь. Будет скоро.
— Расскажу. И вот… — Багтыяр-бег, замешкавшись рукой в кармане, достал наконец и положил на безвольную ладонь старика обе половинки своего ножа. — Вот что еще, кроме лекарства, привез я тебе… пока что лишь от себя. Только от себя.
Мукамчи поднес их к глазам, увидел и нахмурился было. Но вот понял и, глядя благодарно и ласково, сказал с трудом, язык уже его не слушался:
— Вот за это спасибо… чужеземец. Я верю тебе. Спасибо… — И повторил: — Будь себя… достоин. Иди.
— А лекарство, о бахши? Может, все-таки…
— Нет. Время его ушло. Иди. Айпарча…
И опять родное материнское лицо склонилось над ним:
— Да, мой Годжук?..
— Айпарча, ты не забыла отдать… отдать дутар Нур-кули?
— Нет-нет, разве могу я забыть…
— Отдай. А мы… мы встретимся. Моя смерть — это чье-то рожденье, да… Да, так. Сыграйте потом надо мной его. Его, Салланчак-мукам…
Он замолчал, прикрыв глаза, тихо и часто дыша. Потом забеспокоился, открыл их, поглядел в небо:
— Солнце. Я ждал его… когда же солнце?..
Они расступились, открывая путь взгляду на восток. Краешек светила уже показался там, в сухой сквозной дымке горизонта, озаряя неярко ее и песчаные волны пустыни— волны, уходящие к престолу мира, в вечность.
Эти волны качали на себе, укачивали век за веком, захлестывали государства и столицы, несли на гребнях своих пыльную пену орд-завоевателей, влекли собою переселенческие арбы и торговые караваны, хоронили и вновь возрождали оазисы. И они же звали теперь с собой, качали-укачивали и его, маленького среди них, как младенец в зыбке, Годжука Мергена — звали к невянущей зелени древней родины, к ее неиссыхающим родникам, исцеляющему от всех скорбей воздуху, в безмятежный свет… И он, сделав здесь все, с легкой душой подчинялся им, и его укачивало и несло все дальше и дальше, все легче, невесомей, беспамятнее — по дороге, с которой не возвращаются.
Но он вернулся, и он в нас, как вернулись все, прошедшие во тьме, чьи следы, казалось бы, навечно зализал песок времен, чьи имена поглотила забывчивая земля, а дыханье давным-давно развеялось под бесстрастными небесами. Они не только во вздохе ветра, в крике полуночной птицы, в мерном дрожании струн дутара, рассказывающих о былом. Они в нашей крови, и есть ли что другое, связующее надежней, несмотря на все прихоти времен и нравов?..
Подтверди это, славный мукамчи Годжук Мерген.