И Мизгирю начинало казаться, что он тоже превращается в жалкий тупой механизм, наподобие тех, что до сих пор бесцельно бродят по засоленным пустошам Сор-Олум. Надсадно скрипят, замедляясь, пока не уткнутся в раскалённый песок. С таким же скрипом здесь двигались сомнамбулы – сотни измождённых людей-скелетов, обтянутых кожей, прикрытых полосатым тряпьём. Они строились в правильные шеренги, голыми руками ворочали камни и складывали штабелями тех, кто ворочать уже не мог…
* * *
Ивашка тихо заскулил, прижал к животу высохшую, будто птичья лапка, ладонь. Нутро жалобно заурчало, отозвалось тянущей болью. Он три раза сбегал до ветру к бочке у входа в барак. Из него хлестало жидким, едва не выворачивая наизнанку. Стесняться он давно перестал – до стеснения ли тут.
Когда он вернулся, Мизгирь протянул ему пригоршню угольков:
– Ты пожуй. Глядишь, и уймётся.
Ивашка глянул на него удивлённо, но послушно взял угольки с ладони и сунул себе в рот, принялся перетирать распухшими дёснами. Медленно, с усилием проглотил, отёр рукавом чёрные губы.
Помогло. Понос прекратился, кишки, правда, ещё крутило, но это можно было стерпеть – Ивашка перевёл наконец дух, уставился перед собой воспалёнными сухими глазами.
По всей длине барака, из конца в конец тянулись трёхэтажные нары, на которых впритирку друг к другу, ворочались, хрипели, бормотали и стонали во сне измождённые люди. Лагерь выпил из них все соки и теперь пожирал плоть. Едва приходили с работ – торопливо проглатывали вечернюю пайку, потом падали, проваливались в забытье.
Если здесь и случались разговоры, то лишь о еде. Любая тема в итоге сводилась к съестному. Ивашка то и дело с тоской вспоминал старика с чуднЫм именем Яков Моисеевич: о стольком ещё хотелось его расспросить! А им только одна ночь и выпала! Самая первая их ночь в этом страшном месте.
…Ему тогда тоже не спалось. Измученный, раздавленный, он жался к тёплому боку стрелка, напряжённо вглядывался в темноту. За стенами то и дело скрежетало и грюкало, надсадно подвывал пёс. А потом совсем рядом Ивашка услышал чей-то тихий придушенный плач, повернулся – и встретился глазами с соседом, тем стариком, которому они помогли нести чемодан.
– Вам плохо? – растерянно прошептал Ивашка, сам понимая, как глупо звучит его вопрос. Кому тут вообще могло быть хорошо?! – Сердце болит?
Тот молчал какое-то время, потом хрипло отозвался:
– Душа у меня болит. Книги отняли. Сказали, что на хранение, но бог весть, что с ними сотворят. А там ведь не только книги! Все мои труды, записи, – старик вздохнул, и была в этом вздохе такая мука, такая неизбывная боль, что Ивашка чуть было не разревелся сам. – Вся моя жизнь… Ну вот кто я теперь?! Нумер 755011… Даже имени – и того лишили! Вещь… нет, хуже. У вещей ведь название есть…
Ивашка не выдержал.
– Дедушка! – с жаром выпалил он. – Вы скажите! Скажите мне своё имя! Я его сберегу, помнить буду! Всю свою жизнь!
Шелестящий смешок раздался в темноте:
– Вы полагаете, много той жизни осталось? Юноша бледный со взором горящим… У меня студенты – и те старше вас были… И где они теперь? Всем первым курсом ушли на фронт… даже девочки… А я им столького не рассказал. Не успел… – снова вздох. – Яков Моисеевич меня зовут… звали. Яков Моисеевич Гольцман. Доктор физико-математических наук.
– Я запомню. – твёрдо пообещал Ивашка. Он приложил руку к груди и ощутил, как сильно бьется у него сердце, будто хочет вырваться.
– Я тоже запомню, – глухо уронил в темноту Мизгирь, придвинулся ближе. Ивашка ощутил у себя на обритой зябнущей шее его дыхание.
– Спасибо, – благодарно вымолвил старик. – Позвольте узнать ваши имена, молодые люди.
– Я Мизгирь, сын Хорта из рода Кречетов.
– А я Ивашка.
– Мизгирь… из рода Кречетов… какая старинная формулировка! А вы, юноша, всё-таки Иван, я полагаю? – участливо осведомился старик.
– Не знаю, – паренёк стушевался. – Меня всю жизнь Ивашкой кликали. Другого и не припомню. И чей я сын – тоже не ведаю.
– Иван, не помнящий родства. – сосед непонятно усмехнулся, а потом издал странный булькающий звук, будто подавился чем, и смолк.
Ивашка похолодел. Он робко тронул старика за рукав, легонько качнул за плечо:
– Яков Моисеевич, вы живой?
– Да живой я, живой… пока что, – отозвался тот еле слышно. И вроде как даже рассмеялся чему-то.
И тут Ивашка наконец решился облечь в слова то, что мучило его все эти дни.