Ивашка глянул – и обомлел: на поверхности глухой стены вдруг проступило огромное безглазое рыло, с него струпьями посыпалась штукатурка, проглянула дранка. Внутри с глухим рёвом ухнули перекрытия, и из чёрной пасти подвала полезли раздувшиеся, насквозь проткнутые спицами твари на коленчатых тонких лапах. Они верещали, щёлкали жвалами. Задние напирали на передних, подминая их под себя.
Быстро перебирая железными ножками мимо пробежала пылающая жаровня; следом, неуклюже переставляя опоры, зашагал телеграфный столб, волоча за собой обрывки колючей проволоки и провода.
Ивашка истошно закричал.
– Тише, тише, родной! – Мизгирь зажал ему рот горячей шершавой ладонью, толкнул под свод подворотни, заслоняя собой от кошмара. – Револьвер бы мне сейчас… – пробормотал он. – Тогда бы точно отбились…
Сердце трепыхалось где-то в горле, но всё тише… тише. Дыхание успокаивалось. И наконец Ивашка мягко отвёл руку стрелка от своего лица:
– Пусти, – он отстранился. Повесил голову, уставился на свои грязные пальцы. – Я… я думал, мы спасли всех этих людей. А выходит – только обрекли их на лишние муки. Может, быстрая смерть была бы для них милосердней, чем это всё…
Мизгирь пристально на него поглядел. Криво усмехнулся:
– А ты вырос… научился отвечать за других… Это и значит быть мужчиной. Знаешь, оно того стоило! Даже если мы все погибнем здесь, то погибнем свободными. Понимаешь?
Ивашка молча кивнул.
И тут за спиной у него кто-то жалобно всхлипнул и полушёпотом спросил:
– Ивась? Ты же Ивась, верно?
Он обернулся. Запрокинув обритую головёнку, снизу вверх таращилась измождённая девчушка с раздутым от водянки животом.
– Зойка?! Зоюшка! Ты как здесь очутилась? – Ивашка присел, чтобы оказаться вровень с лицом девочки. Заглянул в её синие глаза и обомлел: так смотрят старики, повидавшие уже всё на своём веку.
– Баба Ганя умерла… и мама умерла тоже. Немцы взяли меня к себе и каждый день иголками кололи, – она протянула тонкие прозрачные руки, сплошь покрытые темными язвочками. – Вот, от них вавки пошли. Чешутся шибко… но я не чешу. Так только хуже будет… а потом я совсем заболела – и меня повели помыться. Раздели, а купать почему-то не стали. Только кричали и толкались. А потом вы… – она вся будто закаменела и по впалым щекам её потекли слёзы. – Возьмите меня к себе насовсем! Не отдавайте назад немцам!
Мизгирь подхватил ее на руки, прижал к груди:
– Никому мы тебя не отдадим! Пошли… надо выбираться отсюда!
Девочка крепко обняла его за шею. Вцепилась – не оторвать.
Поминутно оглядываясь, они выскользнули из-под арки. Перебежали через широкий, заваленный мусором двор. Под обломками что-то глухо ворочалось, копошилось…
– Не смотри, Зоюшка!
В спины пыхнуло сухим жаром.
Солнце так и не взошло, но тучи покраснели – будто набрякли кровью. Они нависли над крышами, скрадывая верхние этажи. Ощутимо тянуло гарью. Проулки всё петляли, похожие как две капли воды – и вдруг дома расступились, открывая круглую, вымощенную булыжником площадь. К ней лучами сходились улицы.
– Это наши! – радостно воскликнул Ивашка, завидев бредущие нагие фигуры.
И тут завыла сирена.
Посреди площади возвышалась одинокая стальная балка, испещрённая рытвинами – следами от пуль. И на самом ее верху восседало чудовище. Огромный, как стог, чёрный кот мотылял хвостом из стороны в сторону, драл когтями металл. Ивашку аж передёрнуло: с таким скрипом выдвигались решётки из печей крематория…
Зойка тоненько вскрикнула:
– Это же кот Баюн! Тот, про которого бабушка сказывала! Точно он! Кот Баюн – людоед!
Кот досадливо дёрнул ухом и медленно повернул в их сторону круглую лобастую башку. Морда у него была перемазана красным. С толстых, как железные прутья, усов свисали сырые ошмётки. Золотом блеснули плошки-глаза.
– Мурысь?!
Напружинившись, кот прыгнул, разинул в оскале зубастую пасть и… пролетел над их головами!
Люди с криком попадали на мостовую, уже не чая остаться в живых.
– Чур меня! Чур! – шептали помертвевшие губы. Но боли всё не было. И тогда они осмелели, один за другим начали поднимать головы, озираться.
Никого из доходяг зверь не тронул, устремился в проулок. Оттуда, выломав закрывавшие окно кирпичи, лез на мостовую кожистый шар. Розовый, плотный, пронизанный толстыми венами, он раздувался всё больше, блестел, истекая жирной слизью. С утробным урчанием кот впился в эту поганую плоть. Крючьями когтей, зубами он терзал её, рвал в лохмотья, ярился всё сильней – и пузырь не выдержал. С хлюпаньем лопнул, осел – и тогда из неровной прорехи хлынул вдруг свет! Радостный, ясный и чистый, он упал горячим жёлтым снопом на мостовую, вспыхнул искрами.