Или:
– Однажды отец зашел за мной и предложил погулять. Это было перед войной, была весна или осень. Мы пришли на Новодевичье кладбище. Подошли к могиле Надежды Аллилуевой. Отец сказал, что, когда сюда приезжает Сталин посетить могилу жены, кладбище закрывается. Потом мы пошли вглубь и между могил на скамеечке увидели женщину, она сидела возле могилы. Отец сказал мне, что это его знакомая, Елена Сергеевна Булгакова, она поздоровалась со мной. Мы пошли с кладбища, я стеснялась и молча шла впереди, а они сзади о чем-то разговаривали. Видимо, поэтому потом в письмах из Ташкента папа передавал мне от нее привет, вспоминая о той нашей встрече.
Или такое:
– Уже в сорок четвертом году, я помню, как иду в Фурманов переулок возле Арбата, подымаюсь по лестнице, звоню. Мне открывает женщина в шелковом китайском халате, лицо ее покрыто кремом. Она просит меня подождать, прощается с косметичкой, стирает крем. Я помню комнату; потом я поняла, что это был кабинет Булгакова. Мы отправились в Лаврушинский переулок на квартиру отца. Там повсюду лежали стекла – были разбиты окна. Елена Сергеевна схватила ведро, тряпку и начала разбирать завалы, мыть полы. Она готовила кабинет к приезду отца из Ташкента.Три года я ходила в Лаврушинский как на работу, разгадывая, совмещая документы и письма. Почему-то я предчувствовала, что мне отпущено мало времени, что меня или выставят из дома, или передадут всё в архив, или случится что-либо еще. Случилось самое печальное – Муха, Мария Владимировна, неожиданно умерла. Двери дома для меня закрылись. Но мне казалось, что я успела узнать и сделать главное.
– Хочешь, я познакомлю тебя с Марией Иосифовной Белкиной? – как-то, буквально отдирая меня от бумаг, сказала Муха.
– Той, что написала «Скрещение судеб» о Цветаевой? Но разве она жива?
Сочетание слов «Скрещение судеб» навсегда слилось у меня с книгой, зачитанной в начале перестройки. Мы читали ее запоем. Там не только говорилось о живой Цветаевой предвоенной поры и ее детях – со страниц дунул воздух частной жизни тридцатых, сороковых и пятидесятых годов, о которой мы очень мало знали до того времени. Книга завораживала разноголосицей суждений, возникали имена, о которых хотелось узнавать больше. Но главное – в ней звучал неповторимый авторский голос, внятный и искренний; она запомнилась навсегда.
– Мария Иосифовна живет прямо под нашей квартирой. Мы приглашены на чай.
Мы спустились на пролет лестницы. Тогда я не могла представить, что несколько десятков ступенек перевернут всю мою жизнь.
Лаврушинский переулок. Квартира № 96
Строгая седая дама, что встретила нас на пороге, не вызывала у меня никакого желания о чем-то спрашивать. Она тоже явно была не расположена к общению и воспринимала его как тяжелую ношу. Вышла книга к столетию Володи (Луговского), очень хорошо. Да, мы с Таней были дружны. Все это говорилось, когда разливался чай по маленьким изящным чашкам. В витых блюдечках лежали мармелад и немецкое печенье с корицей.
Между нами возникло то вежливое отчуждение, которое обычно смягчается светскими фразами. Муха как-то радостно щебетала, не ощущая нависшей неловкости. Я все-таки решила спросить Марию Иосифовну про Ташкент.
– Мы с Таней и Володей ехали в эвакуацию в одном вагоне, – отчетливо проговорила Мария Иосифовна. – С каждой станции я посылала Тарасенкову письма. Тарасенков – это мой муж, – сказала она, напряженно вглядываясь в мое лицо. Она слепла, ей было уже восемьдесят восемь лет, и видно было, как ей трудно следить за реакцией собеседника. Я знала только знаменитый библиографический справочник Тарасенкова, который в редакции «Русские писатели» затрепали до дыр.
– Да, это его книга. – И тут мне показалось, что голос ее потеплел.
Она открыла огромный шкаф со стеклянными створками и вынула перевязанную пачку писем.
– Я везла новорожденного сына, Тарасенков очень волновался за нас, он едва спасся при взятии немцами Таллина… Там был настоящий ад. Потом они были в блокадном Ленинграде. А его товарищ Володя Луговской ехал в другую сторону – от фронта, – сказала она с нажимом на последних словах.
Тогда я почувствовала, что это и есть причина ее напряжения. Перед ней сидела дочь Луговского, и ей было ужасно неприятно вспоминать ту историю.
Но это всё промелькнуло на периферии сознания; главное, что я увидела человека, который мог рассказать то, что лежало за пределами писем. И с этого момента меня перестал тревожить ее напряженный голос, неулыбчивость и строгость манер.
Она владела тем, что мне необходимо было понять. С какого-то времени я почувствовала, что можно увидеть событие объемно, прокрутить его с разных сторон, и это манило до головокружения. Из мозаики разных свидетельств можно создать объемный образ Времени.