Выбрать главу

Пока жду у двери, смотрю на лестничное окно, заставленное геранями и бегониями. За ними – шапка Кремля. Скоро вид резко изменится: набережную, Кремлевский дворец закроет очередной новодел.

Мария Иосифовна всегда говорит отчетливо, хорошо артикулируя. У нее молодой звонкий голос. Смеясь, рассказывает, что когда с ней говорят по телефону, то не понимают, что девяностолетняя старушка – это она. Специально называет себя старушкой, хотя понимает, что это не так. Болеет, мучается, слепнет и глохнет, но остается прямой.

Сам факт того, что она родилась в 1912 году, был для меня фантастичным. С фотографии на меня смотрели ее мать и отец: она – в длинном платье, он – в сюртуке с тросточкой. Когда случались теракты, она говорила мне: «Мое детство – это Кавказ, телеги с убитыми, накрытые мешковиной, из-под которой выглядывают ступни мертвецов. И вот новое время, и всё продолжается. Зачем я попала в двадцать первый век? Для чего?»

Она очень много шутила над собой и своим состоянием, хотя время от времени подчеркивала, что все равно (несмотря на слепоту, глухоту, ноги) жить очень любопытно. Я рассказывала ей про Интернет и «Живой Журнал», про Ходорковского и все последние события. Она никогда не брюзжала, что в прошлом было лучше, не тащила его в настоящее, видела перед собой меняющийся мир и живо интересовалась всем вокруг. Не раз я замечала, что люди, которые, как панцирь, тащат на себе груз прошлого, питающиеся только им, порой погибают именно под его тяжестью. Они не знают, как им быть в настоящем.

Но в то же время М.И. никогда не расставалась с прошлой жизнью, она постоянно пропускала через себя этапы истории, стараясь вновь и вновь разобраться, чему она была свидетелем. При этом она обладала способностью, рассказывая сюжеты оттуда, демонстрировать их как в кино, как она говорила, «картинками».

Она внимательно прислушивалась к тому, что хотела от нее Судьба; во всяком случае, во второй половине жизни усиленно училась этому.

В отношениях держала столь высокую планку, что, чтобы дотянуться до нее, надо было вытягиваться и даже физически тянуть шею. Она могла быть удивительно нежна в словах, накрывала, утешала, но в ней абсолютно отсутствовала физическая нежность: никогда не позволила ни поцеловать себя при встрече и расставании, ни даже притронуться к себе. Казалась даже церемонной. Некоторые считали ее гордой и неприступной, но скорее это происходило от застенчивости. Вдруг высмеивала себя – свой наряд, свои манеры, говоря о себе в третьем лице. Боялась застыть в некой роли – писательницы, мудрой старой дамы. Была очень живой, и поэтому обязательно находила для себя какую-нибудь комическую формулу, чтобы я вместе с ней посмеялась над ней же. Отзывчивость распространялась на женщину, которая приходила к ней убираться, и на соседок и мальчика девятнадцати лет, выполняющего ее поручения. Все они хотели и даже с наслаждением готовы были выполнить любую ее просьбу. В ней было что-то аристократическое в лучшем понимании этого слова.

Умение видеть себя со стороны, смеяться над собой спасло ей жизнь. Случилось так, что, оставшись совсем одна (сын, невестка и внучка эмигрировали в 1977 году из СССР), решила, что не будет больше жить, ей казалось, что она уже никогда не увидит никого из близких. Тогда она поднялась на верхний этаж дома в Лаврушинском, чтобы броситься оттуда вниз. Окно было слишком высоко, и она, стоя на лестнице, представила, как ей придется спускаться в квартиру за табуретом, потом карабкаться на подоконник, открывать защелки. Эта картина показалась ей смешной и ужасно глупой со стороны. Она ушла домой, закрылась в квартире и решила, что надо начинать жизнь сначала. Взяла все свои записи, наработки, уехала в Ялту, в Никитский сад, где начала писать книгу о Цветаевой «Скрещение судеб».

Методология чуда

В 1940 году в дом на Конюшки пришла Марина Цветаева, пришла не в гости, а вполне прагматично – чтобы воспользоваться тарасенковской поэтической библиотекой, где хранилось собрание ее стихотворных текстов. Она выглядела постаревшей и измученной, однако ее речи, лицо, манеры, вопросы и ответы были настолько иными, настолько выламывались из общего строя советской жизни, что Мария Белкина незаметно для себя попала под ее трудное обаяние. Многое она станет потом мерить цветаевской мерой.

Встречи и разговоры с Марией Иосифовной что-то меняли во мне.

Мария Белкина. 1940