Я заметила, что в роковом водовороте событий люди то здесь, то там встречались, до них доходили нужные сведения, они узнавали ту правду, которую изо всех сил стремились узнать.
Постепенно мне открывалась новая реальность. Я стала видеть не только отдельные человеческие истории, но и незримую картину мира людей, которые соединяются, расстаются, теряются и находятся, образуя особый ландшафт переплетений и пересечений жизненных путей, похожих на панораму, снятую с самолета, или же на анатомический атлас с сетью кровеносных сосудов. Как ни удивительно, именно в скрещениях судеб проявлял себя элемент Чуда – то, о чем так много и подробно писал Пастернак в романе «Доктор Живаго».
Однажды одна пожилая женщина, рассказывая о своем детском опыте бесстрашия, привела историю своего погибшего дяди.
Ей было во время войны девять лет, отец был на войне, а мать умерла. Она сумела отбиться от детского дома и жить одна. Научилась отоваривать карточки, а когда в школе ее спрашивали, где родители, она отвечала, что папа вот-вот приедет с фронта и будет с ней. Она ходила одна по неосвещенным улицам, входила в темные подъезды, бродила в поисках дров, чтобы отапливать вымерзшую квартиру, и при этом ничего не боялась. Во время бомбежек не пряталась, а спокойно ходила под бомбами по улицам. Ее отец до войны сидел в тюрьме. А дядя возглавлял туберкулезный госпиталь на Стромынке, в котором было спасено множество людей, но в 1952 году его посадили по «делу врачей». На допросах его ужасно избивали, и только выйдя на волю после смерти Сталина, он умер. Спустя годы эта женщина отдыхала в санатории и увидела там очень пожилого еврея. Она и сама не могла понять, почему решила именно его спросить о своем дяде. К ее великому удивлению, оказалось, что он «подельник» дяди, их допрашивали по одному делу, устраивали очные ставки. На все ее расспросы он только горько плакал. Он тоже был врачом туберкулезной больницы. Их посадили за то, что они будто бы хотели заразить русский народ туберкулезом. Когда дядю уводили после очной ставки, он успел крикнуть:
– Соломон, я ничего не подписал!
Почти каждый такой рассказ, несмотря на мрачное содержание, являл некий элемент чуда, как, например, эта встреча в санатории.
Чудо было частью жизни. И, когда я натыкалась на его присутствие, это было дополнительным компасом в моем путешествии.Пересадка. 1930-е
После книги про Ташкент, после истории Маргариты Алигер и ее круга я стала думать о том дружестве, которым жили поэты в двадцатых годах: Маяковский – Асеев – Пастернак, Сельвинский – Зелинский, Луговской – Тихонов – Антокольский, Пастернак – Тихонов. Цепочки связей нанизывались и дальше, но многие из них прерывались или становились враждой, а какие-то тихо переросли в многолетнее взаимное приятие. Главное, что отличало советские времена от других, – это то, что в эти связи вмешалась вся мощь государства и почти каждый из героев остался один на один со своей трагической судьбой.
Конечно же, почти все знают, что советский человек, а еще более советский писатель был трагически, а порой и комически раздвоен, существовал с двумя, а порой и с несколькими лицами сразу. Слабым утешением была мысль, что в частной жизни он настоящий, а в общественной – искусственный. Жизнь показывала, что в период общественных катаклизмов всё путалось, местами и вчерашние близкие друзья становились врагами, жены предавали мужей, дети – отцов.
Например, Маяковский вовсе не сумел жить раздвоенно. Отсюда и пуля, пущенная в сердце. Были истовые и яростные в своей однозначности Ставский, Вишневский, Безыменский и многие другие, но про них думать было неинтересно, хотя приходилось встречать их повсюду.
Частная жизнь взбухала, переворачивалась и теряла свой личный, интимный статус; чем дальше, тем меньше своего. Конечно, многое зависело от природы человека. Но дружбы, привязанности были еще в конце двадцатых годов – со своим мужским миром и кодексом чести, ссорами и разрывами. Поэтические и писательские союзы, группы, кружки – это не только литературные объединения: люди сходились и расходились еще и по темпераменту, и по симпатии друг к другу, и прочее, прочее, помимо литературы, могло соединять художников.
Никто не стал советским поэтом или писателем сразу, в конце двадцатых все были еще очень разными. Они еще не представляли, что будут на беспрерывных собраниях в конце тридцатых призывать бывших товарищей к ответу и предлагать свои услуги в качестве палача. К этому состоянию надо было прийти. Перебирая бумаги в доме Луговского, я столкнулась с ошарашивающими документами: огромное покаянное письмо поэта Петровского в партком Союза писателей, письма Луговского, исполненные тревоги и нарастающего ужаса.