Он взывает ко мне: «Икуко, возлюбленная моя, драгоценная жена!», клянется в страстной любви, и я думаю, так оно и было. У меня нет ни малейших причин сомневаться в его искренности. Но должна сказать, что и я поначалу была в него страстно влюблена. Правда, что «во время того давнего свадебного путешествия, я, увидела, как он снял очки, и в тот же миг меня всю затрясло», правда, что «мне достался самый неподходящий в сексуальном отношении партнер», правда и то, что при взгляде на него «меня вдруг начинало подташнивать», но все это не значит, что я его не любила. «Родившаяся в старинной киотоской семье, воспитанная в духе феодальных устоев», я «вышла замуж бездумно, по воле родителей, и до недавнего времени жила с убеждением, что так оно и должно быть между супругами», поэтому у меня не было другого выбора, как любить его, мил он мне или не мил. Верно и то, что я «все еще чту ветхие, отжившие добродетели и, можно сказать, даже кичусь ими». Каждый раз, когда во мне поднималась тошнота, я испытывала угрызения совести, вину перед мужем и перед моими покойными родителями, и чем более он был мне гадок, тем упорнее, подавляя себя, я старалась его любить, и это мне удавалось. С моей врожденной похотливостью, горячим темпераментом, я бы не могла жить иначе. Меня огорчало в муже лишь то, что он не умел полностью удовлетворять мои бурные желания, но и тут я не столько упрекала его за телесную немочь, сколько стыдилась своего чрезмерного сластолюбия. Оскудение его мужеских сил, конечно, меня печалило, но я нисколько не охладела к нему из-за этого и, напротив, старалась любить еще сильнее. Не знаю, о чем он думал, когда в начале этого года решил открыть мне глаза. Не вполне понятно, что его побудило
«заносить в дневник то, о чем прежде не решался упоминать». Он говорит: «Пишу, отчаявшись поговорить с ней напрямую о нашей интимной жизни», но потому ли в конце концов обратился он к дневнику, что ему так досаждала моя «скрытность», моя «лицемерная скромность», моя «пресловутая „женственность“, моя «напускная утонченность», и он вознамерился их во что бы то ни стало сокрушить? Уверена, была какая-то другая важная причина, но, как ни странно, дневник о ней умалчивает. Впрочем, возможно, он и сам не отдавал себе ясного отчета в своих душевных побуждениях. Как бы там ни было, он первый просветил меня в том, что я наделена «аппаратом», которому позавидует любая женщина». От него я узнала, что если бы меня «продали в публичный дом, вроде тех, которыми в старину славился квартал Симабара», я бы «наверняка стала знаменитостью», меня бы «осаждали толпы завсегдатаев». Почему же, несмотря на сомнения, что «не надо бы сообщать ей об этом. Для меня лично невыгодно, чтобы она узнала», он все же пошел против своей выгоды? Он говорит: «Одна мысль об этом ее достоинстве возбуждает во мне ревность», его беспокоит: «Если бы другой мужчина пронюхал о нем... к чему бы это привело? », и при этом не только не скрывает своего беспокойства, но открыто пишет о нем в дневнике, – вот почему я пришла к выводу, что он ждет от меня поступков, способных возбудить в нем ревность. Правильность моей догадки подтверждают его собственные слова: «Может быть, втайне я наслаждаюсь ревностью?», «Ревность всегда действовала на меня возбуждающе», «В каком-то смысле ревность мне необходима и доставляет живейшее удовольствие» (13 января), но я стала смутно догадываться об этом уже по записи от первого января...