У Яценко не было состояния; он жил исключительно на жалованье, и сводить концы с концами становилось все труднее. Хотя Николай Петрович нисколько не был скуп, с женой, с Витей уже бывали разговоры о расходах и необходимости соблюдать строгую экономию. От этих разговоров Яценко испытывал чувство унижения, которое тщетно пытался сам себе объяснить. «Конечно, бедность не порок, это и повторять смешно… Но все-таки неловко, нет, хуже чем неловко: прямо стыдно, что я, седой человек, за двадцать пять лет, работая как каторжник, не скопил ровно ничего… Тысяч пятнадцать, пожалуй, можно было скопить, если б жить расчетливей…» Впрочем, Николай Петрович всегда жил достаточно расчетливо, да и трудно было жить иначе при его четырехтысячном жалованье. «Теперь Наташа во всем себе отказывает, ни туалетов, ни драгоценностей, ничего у нее нет, — подумал печально Яценко. — Вчера у Кременецких все были наряднее, чем она… Да и Витя не очень-то роскошествует на пять рублей в месяц…» Сам Николай Петрович целый год не заказывал себе платья, не покупал больше книг и старался быстрее проходить мимо витрин книжных магазинов. Вернувшись осенью с дачи, Наталья Михайловна предложила мужу отпустить горничную, а кухарку сделать «одной прислугой». Это предложение означало бы предел бедности, и Николай Петрович велел жене «не выдумывать». Но цены все росли, жалованья не прибавляли, и теперь Яценко ждал, что жена опять об этом заговорит. Он тяжело вздохнул. «Разве к антиквару зайти, отсюда два шага», — пришла мысль Николаю Петровичу. У антиквара Яценко не боялся соблазнов, так все там было недоступно для него по ценам. Но ему неловко было часто заходить в магазин, где он никогда ничего не покупал.
Магазин этот в последнее время вошел в моду. В двух густо заставленных комнатах было все: гравюры, картины, фарфор, безделушки, книги. Всего больше было старинной мебели. Спрос на все старинное рос беспрерывно. «Журнал красивой жизни» имел в обществе огромный успех, и люди, желавшие красиво жить, собирали трубки, табакерки, миниатюры, фарфор, коробочки, первые издания книг и делали на толкучем рынке самые изумительные находки. Не было ни одного хорошего дома, ни одного модного романа без карельской березы, резного дуба, «пузатых комодов» и «золоченой гарнитуры» (полагалось говорить в женском роде: гарнитура).
В магазине у Яценко оказались знакомые, которых он накануне видел на приеме у Кременецкого: Фомин и князь Горенский. Молодой адвокат, то отступая на шаг, то приближаясь, рассматривал висевший на стене портрет красивой дамы в бледно-зеленом платье.
— Неплохая, неплохая штучка… По-моему, это Иван Никитин позднего периода, — говорил Фомин. — Есть в этой фигуре какая-то пасторальная взволнованность Louis XV, правда, князь?.. Я голову на отсечение дам, что это времен Анны Иоанновны…
Фомин считал Людовика XV сыном Людовика XIV, а Анну Иоанновну немкой, не то курляндской, не то какой-то другой. Однако он собирал старинные вещи и считался их знатоком. Кременецкий в салонных разговорах при случае рекомендовал Фомина как «взыскателя старины, страстно в нее влюбленного»… Семен Исидорович и своего Николая Зафури купил по совету Фомина. Мебель у Кременецкого была style moderne, но он отдавал должное духу времени и, услышав от помощника о Николае Зафури, сразу по интонации почувствовал, что, если такую штуку предлагают за двести пятьдесят рублей, нужно, не разговаривая, выложить деньги.
— Есть, есть взволнованность, — подтвердил князь, впрочем, вполне равнодушно.
— А, Николай Петрович, — сказал Фомин, увидев входившего Яценко. — Тоже бываете в этой обираловке?
— Меня не очень-то оберут, — ответил, улыбаясь, следователь. — Картины покупаете, Платон Иванович?
— Платон Михайлович…
— Простите, Платон Михайлович… Это ведь в «Горе от ума» Платон Михайлович?..
— Нынче ничего не куплю. А вот на днях купил, и за гроши, за триста рублей, Андрея Матвеева, ni plus ni moins! Entre nous soit dit, j’ai roulé le bonhomme[26], — сказал Фомин, показывая глазами на подходившего антиквара. Николай Петрович нахмурился: он никогда не слышал об Андрее Матвееве и триста рублей для него отнюдь не были грошами. Впрочем, он догадывался, что это не гроши и для Фомина. Молодой адвокат не нравился Николаю Петровичу. «И очень уж плюгавый, как, кажется, почти все они, эстеты», — неожиданно обобщил Яценко.
— Ваше превосходительство давно к нам не захаживали, — сказал следователю хозяин, сутуловатый и кривой человек в запыленном пиджаке, с узеньким, съехавшим набок черным галстуком.
— Что ж у вас время отнимать? Ведь вы знаете, я ничего не покупаю — не по карману.
— Зачем покупать? Покупать не обязательно. Всегда рады такому гостю. Иной раз нам и продавать не хочется. Вот Платону Михайловичу все чуть не даром отдаю…
— Знаем мы вас, — сказал Фомин, очень довольный. На лице у хозяина появилась хитрая улыбка.
— Как ваше превосходительство заняты сейчас одним делом, в газетах пишут, — сказал он, — то разрешите обратить внимание на эту штучку.
Он снял с полки тяжелый серебряный канделябр и не без труда поставил его на стол.
— В чем дело?
— Это шандал из того дома, где был, сказывают газеты, убит господин Фишер. Дом этот принадлежал господам Баратаевым, угасший дворянский род. Я купил шандал на аукционе, года четыре будет тому назад, у последнего в роде по женской линии. Как этот дом достался купцу, тот этаж надстроил и весь дом разбил на квартиры, так что от него, проще говоря, ничего не осталось. А прекраснейший был дом.
— Вот как, — с удивлением сказал Яценко.
— Это какие же Баратаевы? — озабоченно спросил князя Фомин. — Баратаевы, как Фомины, есть настоящие и не настоящие…
— А кто их знает, я его пачпорта не видел, — сказал князь. Фомин подумал, что слово «пачпорт» нужно будет усвоить: князь, как его предки, говорил «пачпорт», «гошпиталь», «скрыпка».
— Интересное это дело Фишера и характерное, — сказал князь. — Характерное для упадочной эпохи и для строя, в котором мы живем.