— Я сижу с вами? — спросил он по-английски. — Это необходимо…
Тот механизм кокетства, который работал в Мусе почти независимо от ее воли, должен был изобразить на ее лице удивленно-насмешливую ласковую улыбку. Однако на этот раз механизм не выполнил своей задачи. Муся растерянно кивнула головой. Клервилль, видимо, хотел сказать что-то очень важное. Но в эту секунду Мусю увидели свои. Здесь были Глаша, Никонов, Березин, Беневоленский, был и Витя, смертельно страдавший от своего пиджака, единственного на этот раз в зале. Витя все время с тоскливой надеждой смотрел на входивших: неужели никто, никто другой не окажется в пиджаке? Последний удар нанес ему Василий Степанович: он явился во фраке, который на тощей сутуловатой его фигуре сидел так, как мог бы сидеть на жирафе.
Среди своих Муся быстро успокоилась, страстно-радостное чувство не покидало ее, но ушло внутрь, все освещая счастьем. Теперь механизм работал правильно. Тон его работы означал: «Хоть и очень странно и забавно, что мы, мы оказались среди этих странных и забавных людей, но, если уж так, давайте развлекаться и в их обществе…» В этот тон не мог попасть один Клервилль. Он просиял, когда Муся пригласила его принять участие в поездке на острова.
— Да, мы будем ехать, — сказал он по-русски с волнением.
Князя Горенского в кружке на этот раз не было. Он явился с небольшим опозданием и привез тревожные известия. На окраинах города все усиливалось брожение. С минуты на минуту можно было ждать взрыва, выхода рабочих на улицу. Горенский даже решил по дороге в ресторан не сообщать там своих сведений, чтоб не волновать людей на празднике. Однако он не удержался и рассказал все еще в раздевальной. Его новости мигом облетели комнаты ресторана, но настроения отнюдь не испортили. Напротив, оно очень поднялось, хотя не все понимали, почему на улицу должны выйти именно рабочие.
— Ох, дал бы Господь! — сказал Василий Степанович, ежась в оттопыренной, туго накрахмаленной рубашке. — Не будете нынче говорить? — сказал он значительным тоном, который ясно показывал, что от речи князя на банкете кое-что могло и зависеть.
— Да, я скажу, — взволнованно ответил Горенский.
— Князь, при такой конъюнктуре ваша речь, я чувствую, может стать общественным событием, — сказал убежденно дон Педро. — Я жду ее со страстным нетерпением.
Послышался звонок, гул усилился. Двери банкетной залы растворились настежь.
— Ну, пойдем садиться, леди и джентльмены, — воскликнул весело Никонов, хватая под руку Сонечку Михальскую, хорошенькую семнадцатилетнюю блондинку, последнее приобретение кружка. — Милая моя, вы идете со мной, не отбивайтесь, все равно не поможет!
— А Марья Семеновна с кем сидит? — небрежно осведомился Витя.
— Разумеется, с Клервиллем, — ответила Глафира Генриховна.
На пороге банкетной залы показался озабоченный Фомин. Звонок продолжал звонить. Все направились к столам. При виде этих столов тревожное настроение сразу у всех улеглось — ни с какой революцией такие столы явно не совмещались.
Туш и рассаживание кончились, гости удовлетворили любопытство, где кто посажен, и обменялись по этому поводу своими соображениями. Вдоль стен уже шли лакеи. Фомин объяснял соседям, что он нашел компромисс между русским и французским стилем: будучи врагом системы закусок, он все же для оживления оставил водку и к ней назначил canapés au caviar[52]. Вместо водки желавшим разливали коньяк, по словам Фомина, столетний. Этот коньяк гости пили с особым благоговением. Витя сказал, что никогда в жизни не пил такого удивительного коньяка. Никонов заставил пить и дам.
В кружке сразу стало весело. Муся, к большому восторгу Клервилля, выпила одну за другой две рюмки. «Нет, кажется, было не очень смешно, — говорила себе она, вспоминая выход родителей (Муся побаивалась этого выхода). — Вивиан, во всяком случае, не мог найти это смешным… Да он только на меня и смотрел… Кажется, и платье ему понравилось», — думала она, с наслаждением чувствуя на себе его влюбленный взгляд. Никонов, бывший в ударе, сыпал шутками, его, впрочем, немного раздражал англичанин. Березин с равным удовольствием ел, пил и разговаривал. Витя тревожно себя спрашивал, как понимать слова этой ведьмы: «Разумеется, с Клервиллем». Глафира Генриховна делала сатирические наблюдения. Фомин то озабоченным хозяйским взглядом окидывал столы, гостей, лакеев, то, волнуясь, пробегал в памяти заготовленную им речь. Браун много пил и почти не разговаривал с соседями, изредка со злобой поглядывая на Клервилля и Мусю.
Обед очень удался, праздник шел превосходно. Речи начались рано, еще с médaillon de foie gras[53]. Вначале говорили присяжные поверенные, восхвалявшие адвокатские заслуги юбиляра. Это все были опытные, привычные ораторы. Они рассказывали о блестящей карьере Семена Исидоровича, упомянули о наиболее известных его делах, отметили особенности его таланта. Говорили они довольно искренно: над Семеном Исидоровичем часто подтрунивали в сословии, но большинство адвокатов его любили. Кроме личных врагов, все признавали за ним качества оратора, добросовестного, корректного юриста, прекрасного товарища. Прославленные адвокаты благодушно разукрашивали личность Кременецкого в расчете на то, что публика, вероятно, сама сделает должную поправку на юбилей, на вино, на превосходный обед. В этом они ошибались: большая часть публики все принимала за чистую монету; образ Семена Исидоровича быстро рос, приняв к десерту истинно гигантские размеры.
Ораторы говорили недолго и часто сменяли друг друга, так что внимание слушателей не утомлялось. Всех встречали и провожали аплодисментами. Семен Исидорович смущенно кланялся, обнимал одних ораторов, крепко пожимал руку или обе руки другим. Тамара Матвеевна, имя которой не раз упоминалось в речах, сияла бескорыстным счастьем. Лакеи едва успевали разливать по бокалам шампанское.