Яркие лучи прожекторов, перекрещиваясь, озаряли территорию лагеря, пока она, скорчившись, сидела над отверстием в полу. Девочка всмотрелась повнимательнее и увидела толстых белых червей, копошившихся в темной массе кала. Она испугалась, что полицейский на сторожевой вышке увидит ее белеющие во тьме ягодицы, и натянула юбку пониже, пытаясь прикрыть бедра. Потом постаралась как можно быстрее вернуться обратно в барак.
Внутри ее встретила завеса душного и вонючего воздуха. Кое-кто из детей плакал во сне. Она слышала всхлипы женщины. Она повернулась к матери, глядя на ее осунувшееся, бледное лицо.
Счастливая, любящая женщина куда-то исчезла. Исчезла мать, которая подхватывала ее на руки и нашептывала ласковые слова на идише. Исчезла женщина с блестящими кудрями цвета спелой пшеницы и роскошной фигурой, та, которую все соседи и владельцы лавок и магазинов называли по имени. Та, от которой всегда исходил теплый, уютный, сладкий запах матери: вкусной еды, свежего мыла, чистого выглаженного белья. Та, которая так заразительно смеялась. Та, которая говорила, что даже если начнется война, то они переживут ее, потому что они были крепкой, надежной семьей, семьей, в которой все любили друг друга.
Эта женщина мало-помалу исчезала. Она стала костлявой и сухопарой, кожа у нее посерела и обвисла, и она уже больше не улыбалась и не смеялась. От нее пахло сыростью, болезнями и страхом. Волосы у нее стали ломкими и сухими, и их густо посеребрила седина.
У девочки возникло ощущение, что мать уже умерла.
___
Пожилая женщина взглянула на Бамбера и меня слезящимися, полупрозрачными глазами. Должно быть, ей никак не меньше ста, решила я. Ее улыбка была беззубой, как у ребенка. По сравнению с ней Mamé выглядела подростком. Она жила прямо над магазином своего сына, торговавшего газетами на рю Нелатон. Тесная квартирка, заполненная пыльной мебелью, изъеденными молью коврами и чахлыми растениями в горшках. Пожилая леди восседала в старом продавленном кресле у окна. Она не сводила с нас глаз, когда мы вошли и представились. Похоже, она была рада возможности развлечься и поболтать с неожиданными посетителями.
— Ага, американские журналисты, — дрожащим голосом произнесла она.
— Американские и британские, — поправил ее Бамбер.
— Журналисты, которых интересуют события на «Вель д'Ив»? — прошамкала она.
Я достала ручку и блокнот, положила его на колени.
— Вы что-нибудь помните о той облаве, мадам? — обратилась я к ней. — Не могли бы вы рассказать нам что-либо об этом, пусть даже самые незначительные подробности?
Она рассмеялась кудахтающим смехом.
— Вы полагаете, я лишилась памяти, юная леди? Или, может быть, думаете, что я все забыла?
— Ну, — заметила я, — в конце концов, это было уже давно.
— Сколько вам лет? — просто спросила она.
Я почувствовала, что лицо мое залилось краской. Бамбер спрятал улыбку за фотоаппаратом.
— Сорок пять, — ответила я.
— А мне скоро будет девяносто пять, — заявила она, обнажая голые десна. — Шестнадцатого июля сорок второго года мне было тридцать пять. На десять лет моложе вас. И я помню. Я помню все.
Она умолкла на мгновение. Затуманенными глазами пожилая женщина смотрела на улицу.
— Я помню, как ранним утром меня разбудило громыханье автобусов. Они ехали прямо под моим окном. Я выглянула наружу и увидела, как они подъезжают. Их было много и становилось все больше. Это были наши городские автобусы, на которых я ездила каждый день. Зеленые и белые. Их было очень много. Мне стало интересно, для чего они приехали сюда. А потом я увидела, как на улицу выходят люди. Взрослые. И дети. Детей было очень много. Понимаете, трудно забыть детей.
Я торопливо записывала ее слова в блокнот, пока Бамбер щелкал затвором фотоаппарата.
— Спустя какое-то время я оделась и вышла со своими мальчиками, которые тогда были совсем еще маленькими. Мы хотели узнать, что происходит, нас мучило любопытство. На улицу вышли и наши соседи, и concierge. А потом мы увидели желтые звезды и все поняли. Евреи. На евреев устроили облаву.
— Вы не догадывались, что должно было случиться с этими людьми? — спросила я.
Женщина пожала сгорбленными плечами.
— Нет, — ответила она, — мы понятия не имели об этом. Откуда нам было знать? Мы узнали обо всем только после войны. Мы думали, что их отправляют куда-то на работу. В то время мы не предполагали, что с ними может случиться что-либо плохое. Я помню, как кто-то сказал: «Это французская полиция, значит, им не причинят вреда». Поэтому мы и не забеспокоились. А на следующий день, несмотря на то что это случилось в самом сердце Парижа, ни в газетах, ни по радио не было никаких сообщений. Такое впечатление, что происшедшее никого не касалось. Вот и мы не волновались. До тех пор, цока я не увидела детей.
Она умолкла.
— Детей? — повторила я.
— Спустя несколько дней евреев снова увозили на автобусах, — продолжала она. — Я стояла на тротуаре и видела, как из velodrome[22] выходили семьи, и там были грязные, плачущие дети. Они выглядели испуганными, и я пришла в ужас. Я вдруг поняла, что там, внутри, им почти нечего было есть и пить. Я ощутила одновременно гнев и беспомощность. Я хотела бросить им хлеба и фруктов, но полицейские не дали мне этого сделать.
Она снова умолкла, на этот раз надолго. Мне показалось, что на нее вдруг навалились внезапная усталость и изнеможение. Бамбер тихо опустил фотоаппарат. Мы ждали. И боялись пошевелиться. Я засомневалась, что женщина найдет в себе силы продолжить рассказ.
— Прошло столько лет, — произнесла она наконец, и голос ее звучал приглушенно, почти шепотом, — спустя столько лет я до сих пор вижу этих детей, понимаете? Я вижу, как они садятся в автобусы и как их увозят отсюда. Я не знала, куда их везут, но у меня появилось дурное предчувствие. Ужасное предчувствие. А большинство людей вокруг меня остались равнодушными. Они считали происходящее вполне обыденным. Они считали нормальным, что евреев куда-то увозят.
— Как вы думаете, почему они так считали? — спросила я.
Снова кудахтанье, обозначающее смех.
— Многие годы нам, французам, вдалбливали, что евреи — враги нашего государства, вот почему! В тысяча девятьсот сорок первом или сорок втором году, если я правильно помню, во дворце Пале Берлиц была организована выставка, которая называлась «Евреи и Франция». Немцы позаботились о том, чтобы она не закрывалась несколько месяцев. У населения Парижа она пользовалась большим успехом. А что она представляла собой на самом деле? Шокирующее проявление антисемитизма.
Искривленными, заскорузлыми пальцами она разгладила свою юбку.
— Понимаете, я помню и полицейских. Наших добрых, славных парижских полицейских. Наших собственных добрых, славных gendarmes.[23] Которые силой загоняли детей в автобусы. Кричали. Били их своими batons.[24]
Она склонила голову. Потом пробормотала что-то, чего я не поняла. Мне показалось, что она сказала что-то вроде: «Да падет позор на наши головы за то, что мы не остановили этого безобразия».
— Вы ведь ни о чем не подозревали, — мягко и негромко произнесла я, тронутая видом ее внезапно увлажнившихся глаз. — Да и что вы могли сделать?
— Понимаете, никто не помнит детей из «Вель д'Ив». Они больше никому не интересны.
— Может быть, в этом году вспомнят, — сказала я. — Может быть, сейчас все будет по-другому.
Она поджала высохшие губы.