— «Пушкина любишь? — спрашивал старый учитель у Юденкова. — Звезда эта горит в твоем сердце? Культуру нашу местную, мудрую несешь в себе? Все мы виноваты, что мало холили ее, мало берегли…»
Тишина в зале была полной, строгой, как по-прежнему строгими были и лицо Толстого, и его глуховатый голос. Опустив голову, слушал Костров. Переполняясь этой вызывавшей суровые раздумья тишиной, Алексей неожиданно услышал, как нарушил ее раздавшийся позади какой-то странный звук. Невольно оглянулся. Позади него сидел Герасименко. По щеке помкомвзвода, сосредоточенно наклонившегося вперед и не замечавшего ничего по сторонам, медленно скатывалась слеза. Он наверняка не замечал и ее, может быть увидев в эту минуту такое же, запавшее в память село, заснеженный окоп на окраине, закоченевшее тело дружка у своих ног… Алексею стало страшно этой одинокой слезы, и он быстро отвернулся. Продолжал слушать, а перед глазами все еще маячило лицо Герасименко, и он впервые усомнился в том, к чему себя принуждал все эти месяцы. Огрубеть? Очерстветь? Это ли нужно? А может, наоборот? Может быть, как раз заново, со всей силой вернувшегося прежнего чувства надо вспомнить все то, чем когда-то радовала и так мила была жизнь? Все самое дорогое, сокровенное, самое близкое сердцу, без чего не мыслились ни дни, набегавшие вплотную, ни отдаленное будущее. Может быть, как раз из нежности и рождаются ненависть и ожесточение, которые ведут человека в войну и делают его грозным, неумолимым для врага?
Аплодисменты и сейчас, когда Толстой закончил чтение, показались ненужными, лишними. Костров поблагодарил гостя. Встали, зашаркали сотнями ног к выходу.
— А ты прав, Алеша, — проговорил Мамраимов, проталкиваясь вместе с Осташко к дверям.
— В чем?
— Умница он… Что там граф?! Народный депутат! Вот главное! Я словно и сам в том смоленском селе побывал…
— Взяло за сердце?
— Взяло. Надо бы и раньше такое нам, политрукам. Не одними уставами жив человек. А то вспомнили перед самым отъездом.
До отбоя еще было далеко, но никаких занятий не предвиделось — впервые за последние дни выпали свободные часы. Многие потянулись к воротам — вдруг накануне выпуска приехал кто-либо навестить? Вышел за проходную и Алексей, втайне надеясь встретить там Валю. Но ему не хотелось бы увидеть ее такой, как тогда, три недели назад, — останавливающей и предлагающей свои услуги другим. Но чего бы иначе она подошла к воротам? Разыскивать его? А хотя бы и так. Знает ведь, что не сегодня-завтра он уезжает. Недаром же в это воскресенье она так быстро наловчилась по его губам угадывать все, что он говорил, не переспрашивала, и он тоже смотрел на ее губы, и она не смущалась, а, заметив это, даже повеселела и звала его приходить в любое время… Может, и ей, оказавшейся со своими невзгодами и печалями в этом чужом городе, нравилось быть с ним и он не безразличен ей, чем-то выделен ею из той колонны, что по утрам маршировала мимо дома?
Но на площади не было никого, кроме старухи-узбечки, сидевшей перед щербатой эмалированной миской с рассыпчатым темно-зеленым ворохом самосада. Заходило солнце, к исходу клонился день, один из немногих оставшихся перед тем долгожданным днем выпуска.
На крыльце проходной стоял и покуривал Герасименко. С его лица еще не сошла взволнованность. Затягивался цигаркою жадно, глубоко, как затягиваются, когда успокаивают себя.
Алексей решился.
— Товарищ помкомвзвода, разрешите отлучиться на полчаса.
— Без увольнительной?
— Да это рядом… Луначарская…
— Ладно, идите. На мою ответственность… Только попроворней, не подведите.
Алексей зашагал быстро, будто боясь передумать. Сам еще не знал, как он объяснит свое неожиданное и позднее появление, что скажет… Просто по ее глазам, по ее губам догадается и поймет — желанный он или нежеланный… Ее глаза не солгут.
А ведь как беспомощно отгонял прочь от сердца все, в чем по сложившемуся за эти месяцы убеждению подозревал помеху, обузу душе, но вот знакомый дувал, знакомая чинара во дворе, и сердце забилось горячей, нетерпеливей…
Темнела открытая дверь. Остановился на пороге, позвал:
— Валя!..
— Кто там?
— Это я… Алексей…
Она вышла на свет, и по ее вспыхнувшему, зардевшемуся лицу он понял, что его здесь ждали.