Выбрать главу

А кнутик в руке Уремина лениво поигрывал, поплясывал, словно отгонял овода. Алексей принудил себя остаться в повозке. И как же он потом — и в тот день, и в последующие — был благодарен этому ездовому, невозмутимо помахивающему кнутиком. Вот стал бы он, Осташко, хорош, когда бы, памятуя преподанное в приташкентских степях, плюхнулся в грязь. Если бы человек волен был выбирать себе смерть на войне, то, конечно, никто не выбрал бы себе смерть такую глупую — погибнуть, не доезжая до передовой, в первый же день, в первые часы своего комиссарства. Но даже глупую, бессмысленную лучше встретить вот так, как Уремин, — с достоинством и презрением…

Рядом с повозкой, будто под ударом невидимого топора, от жерди отскочила щепа, забелел свежий срез. Но это была уже последняя очередь.

— Хулиганит, дурак, — заметил Уремин, провожая взглядом отдалявшийся за лес самолет. — Им бы хотелось и здесь, как на Дону, навалиться. Только врете, не получится. Сгорите синим огнем.

На изгибе дороги ездовой придержал лошадь. Справа, на увенчанном одинокой сосной пригорке, темнели кресты небольшого деревенского кладбища, но среди них, из-за своей древности кренившихся к земле, желтел и свежий, недавно насыпанный могильный холм.

— Эвон где наш Сергей Михайлович лежит, посматривает с горки, проверяет.

— Сослуживец, земляк?

— Не, из Белоруссии он, кажись, мозырский… Да, однако, всем был как земляк. Так и говорил: для меня, мол, на передке все откуда кто ни есть, а сябры. Правда, и требовать требовал с каждого. Это ж вы на его место и едете.

Осташко соскочил с подводы, прошел к погосту. На сколоченной из шалевок пирамидке — жестяная звездочка, пониже ее табличка с надписью:

Политрук Киселев С. М.

1912—1942

ВЕЧНАЯ СЛАВА ГЕРОЮ.

«Почти одногодок», — подумал Алексей. В тонкой черточке между датами уложилась вся беспокойная человеческая жизнь, а ведь большой и красивой была она, коль осталась о ней такая уважительная память.

— И долго он во второй роте был?

— Говорят, с первого дня войны, считайте, с самой границы. Все свою Припять расхваливал, и не довелось больше увидеть, остался тут на Ловати, в Старом Подгурье.

— Это ж совсем недавно? — Осташко приподнял с земли блестевшие патронные гильзы от последнего, прощального салюта.

— Две недели назад. Как раз сушь стояла, и попробовали немцы танки пустить. Все норовят клин сбить, вторая рота для них бельмом на глазу. И ничего у них не вышло. Пустились наутек. А одну машину на нейтралке так и оставили. Сам комиссар ее и подбил. Лезла прямо на командный пункт. Он потом и в контратаку людей поднял, тут его наповал и сразило.

Я вам откровенно скажу, товарищ комиссар, с такими, как Сергей Михайлович, и нынешнего приказа не нужно было бы, — добавил Уремин, когда они уже отъезжали от кладбища.

— Какого приказа?

— Да этого ж самого — двести двадцать седьмого.

— А у вас его тоже читали?

— Как же… По всем взводам…

— Ну и что?

— Правильно заявлено. Иначе сейчас никак нельзя. Надо, надо стеной встать… Или жизнь, или смерть. Или вольным быть, или навек под немецкий сапог, в хомут. Тут уже третьей дорожки нет…

Вдалеке пополз, цепляясь за кустарник, синий дымок. Показались землянки.

2

Оттого, что Осташко мысленно уже много раз еще там, в Ташкенте, встречался со своей ротой, знакомился с ее командиром и выполнял обязанности политрука, все на самом деле оказалось вовсе не так, как он этого ожидал и как этого хотелось.

Прежде всего при первом же взгляде не мог не изумить Борисов, на диво молоденький капитан. Хотя рота и не полк и Осташко, понятно, не ожидал увидеть во главе ее какого-либо маститого рубаку, но очень уж по-юношески миловидным, румяным было лицо Борисова и очень уж шало круглились его светлой, чистой синевы глаза, тщетно пытавшиеся придать себе серьезность, деловитость. Только губы, тоже недавно, наверное, по-юношески припухлые и красивые, сейчас были перечеркнуты сургучного оттенка шрамом, очевидно от осколочного ранения, — и, пожалуй, только это делало облик капитана мужественным и порой, когда он прикусывал губы, даже свирепо воинственным.