— А его… Кто же его выдал, известно? — горестно спросил Осташко.
— Серебрянский Федька… Не жить ему, гаду…
Санька поднял внезапно сосредоточившиеся, посуровевшие глаза, спохватился.
— Игнат Кузьмич, я должен уходить. Вот, оставляю вам… Придут — передадите.
Он размотал длинный кушак, которым подпоясывался, вынул из его складок записку.
— Прощевайте.
Когда Санька тенью скользнул за угол дома, Игнат Кузьмич еще долго стоял во дворе, всматриваясь сквозь застуженную ночь вдаль, туда, где была Нагоровка…
8
Над Ловатью мело. То ли тучи волочились в несколько ярусов и каждый нес свою особую ношу, то ли ветер под ними менялся, становился теплей, но снег падал по-разному и разный. Вначале косо полетела игольчатая, прямо-таки бронебойной силы крупка, колко секанула лицо, шею, зашелестела о плащ-палатку. Если это надолго, то плохо придется в окопах. Никуда не укроешься от проклятущей стужи — найдет, обожжет в любой норе.
А вслед за крупкой повалил уже другой снег — хлопьями, мягкий, пахнувший оттепелью, и хотя его тоже вертело, кружило, метало и он залепливал глаза, таял на ресницах, на лбу, на губах, все же сердцу стало легче. Сейчас даже не верилось, что он, Алексей, когда-то любил вот такие бесноватые вьюги, такие белые вихрящиеся пучины, что перехватывали дыхание и заставляли пылать, будто иссеченную крапивой, кожу лица. Там, в Донбассе, на его голых, приподнятых кряжем плоскогорьях метели бывали, пожалуй, даже посвирепей, чем здесь, где ветру не дают разгуляться леса. Но все равно нравилось налегке, в одной куртке, лихачески пробежать от дома до рудничных ворот, нравилось поежиться, озорно покряхтеть под размашистыми ударами бурана, потопать ногами в ожидании клети на ледяном сквозняке, прохватывающем надшахтное здание, а спустя несколько минут с блаженством почувствовать тепло штреков. И покажется самому себе, что ты перехитрил какую-то пляшущую наверху, распустившую свои белые космы ведьму — пусть подвывает и злится, уже не добраться ей до тебя сквозь надежно греющую стометровую шубу земли. А потом так же любил с пурги, с крепнущего мороза, стряхивая с себя снег, вскочить в вестибюль хорошо натопленного Дворца…
А вот эту метель, что несется поймой Ловати, как по гигантской трубе, раскачивает стонущие сосны, заметает лежневки, наваливает сугробы перед окопами, не перехитришь, жди от нее любой беды. Давно перешли на зимнюю смазку оружия, но, очевидно, тыловая служба плохо обезводила смеси, было уже несколько случаев, когда отказали автоматы. В секрете прошлой ночью обморозился красноармеец Алимбаев. В первом взводе тоже неприятность: намерзлись за день, завалились спать, а дежурить у печки никого не оставили и едва не угорели. Из-за пурги перебои с хлебом — несколько дней жили на сухарях НЗ.
Алексей шел в обход по окопам. Остановился около стоявшего у бойницы Сафонова. Еще издали залюбовался им. Витязь! Добротный, поддетый под шинель ватник сделал плечи еще шире. Тронутая инеем пушистая ушанка. Валенки. Интендантская служба не подвела, одела людей вовремя.
— Как одежка, Сафонов, хорошо греет?
Красноармеец обернулся. Ресницы тоже в инее, но лицо румяное.
— Не жалуюсь, товарищ политрук. Да ведь у нас в Марийской случаются морозы и похлеще.
— Давно стоите?
— После обеда заступил.
— Что-то много получается! А кто подменяет?
— Алимбаев. Да я ему сказал, пусть обогреется. Меня пока не поджимает.
За оттянутым назад уступом окопа из обогревалки доносился говор. Алексей открыл дверь, лицо обдало всклубившимся паром, табачным дымом, теплом. Сняв шинели и сапоги, красноармейцы сидели у вырытого в земле углубления, в котором рдели уголья. Алексей от души гордился этой своей придумкой. В таких обогревалках — а они теперь в каждом взводе — можно было разводить огонь в любое время дня, не боясь, что немцы пристреляются по дымку и накроют землянку снарядом. Он подал такую идею, вспомнив сандал, который ему пришлось видеть однажды в чайхане на Луначарской, а осуществили ее Вдовин — нажег отличного березового уголья — и Джапанов, устроив все остальное. Правда, Костенецкий вначале встретил эту инициативу с сомнением.
— Комфорт?! Учтите, Осташко, что удобства блиндажа на войне дело относительное. С одной стороны, он сохраняет нам силы, поддерживает в норме наше физическое самочувствие, а с другой — он должен быть таким, чтобы мы его покидали без всякого сожаления.