Зал был небольшой, холодный, и Алексей, стараясь не стучать костылями, уселся в самом последнем ряду. Хотелось остаться незамеченным. Еще, чего доброго, смутит профессора. Оттуда, где он, Алексей, находился два месяца назад, возвращаются, уже ответив себе на вопрос, над каким приглашал поразмыслить лектор. Ответил на него и Алексей. Политруку, пожалуй, страшно вдвойне. Естественный страх человека, когда до смерти, как поется в песне, четыре шага, знаком и ему, но такой же естественной была и боязнь каким-либо движением, взглядом, возгласом обнаружить перед другими этот страх. Иначе… иначе и полушки не стоят все твои призывные слова… Так этот второй страх, а вернее, постоянное внутреннее напоминание помогало начисто забывать тот, первый, оттесняло его.
На сцену, потирая зябнущие руки, вышел в кофейном пуловере и в гамашах кругленький, с благодушно розовеющим личиком старичок. В полупустой зал обильно посыпались цитаты из Фрейда, Ломброзо, Челпанова, Бехтерева. Алексей понял, что попал впросак и ничего интересного здесь не услышит.
Единственное, чем мог себя утешить Алексей, это тем, что потерянного времени особо жалеть не приходилось. И все же решил впредь тратить его разумней. Все остальные свободные вечера проводил теперь в областной библиотеке. Здесь привлекало многое. Основные фонды библиотеки составились из книжных собраний национализированных дворянских усадеб. Прижизненные издания Пушкина, Гоголя, Некрасова, Салтыкова-Щедрина. И, перечитывая знакомые строки, на этот раз с их старым правописанием — с ятями, фитами, твердыми знаками, Алексей вновь с волнением переживал прошлое Родины. «Записные книжки» Верещагина, изданные в конце прошлого столетия, оказались с неразрезанными страницами. На книге оттиснут экслибрис «Кабинет для чтения госпожи Семеновой». Алексей бережно разрезал перочинным ножиком эти втуне пролежавшие почти полвека, словно запечатанные забывчивостью современников и потомков, листы. Верещагин, умная художническая кисть которого поведала правду о войне. Страстные, язвительные строки, высмеивающие осененный державным скипетром академизм батальных живописцев. Старательно отутюженные ими складки на плащах легионеров, сверкание регалий, напомаженные волосы погибающих римлян… И тут же репродукции картин самого Верещагина… Его «Апофеоз войны». Пирамида черепов… Их пустые черные глазницы… Гневный, обличающий протест, пощечина человечеству, нет, не человечеству, а завоевателям, тем, кто попирает все человеческое…
Алексей возвращался в госпиталь поздно, иной раз не поспевал к ужину.
— Ты где бродишь, окаянный? Неужели приехала? Ты хоть покажи ее, — ворчал Кольчик, знавший о скором приезде Вали.
— Нет, жду на той неделе. А сейчас просто засиделся в библиотеке.
— И охота тебе? Да я, если уцелею, то десять лет книгу в руки брать не буду. Тысяча романов перед глазами прошла.
…Валя приехала в воскресенье. Алексей стоял на перроне и, не зная, в каком она вагоне, следил одновременно за несколькими. Все шинели, шинели, полушубки, ватники… Но вот вслед за ними в тамбуре крайнего вагона мелькнуло клетчатое пальтецо, белый пуховый платок. Хотел было рвануться навстречу, но будто покинули силы, мешковато обвис на костылях.
Сколько раз мысленно воображал эту минуту, а никогда не думал, что губы ее могут быть такими горячими, желанными.
— Ну чего, чего ты сюда пришел? Разве я тебя не нашла бы сама? — всхлипнула Валя.
— Так бы легко и сразу?
— Нашла бы, нашла… Всюду!.. — повторила она, как бы напоминая о всех своих посланных на полевую почту письмах. А он, первыми же нетерпеливыми взглядами обласкав ее лицо, теперь робел и смотреть на него — таким сказочно красивым оно казалось — и боялся задуматься над катившимися по ее щекам слезинками — над этим немым, нетаимым знаком сострадания. Однако, черт побери, не калека же он! Алексей даже потянулся рукой к той поклаже, какую она держала, — чемоданчику, узелкам. И Валя, шутливо увернувшись от его руки, засмеялась, как смеются нежданной мальчишеской выходке взрослого человека.
— Знаю, знаю, ты уже совсем богатырь.