О северных краях она упоминала явно успокаивающе: любитесь, мол, пока, милуйтесь. Словно бы и в самом деле никаких других дорог, кроме как туда же, в Старое Подгурье, у Алексея не было…
Однажды из госпиталя к ним в скворечник прибежала санитарка.
— Одевайтесь побыстрей, выздоравливающий. Начальник вас вызывает… Чтоб срочно явились… ругается.
— И напрасно. Сам же разрешил и знает, где я.
— Так ведь и на него тоже начальство есть. Еще повыше. Генерал приехал.
— Генерал? Что ж, именно я ему и нужен?
— Это уж не знаю… По всем палатам ходит с адъютантами своими. Видать, откуда-то издалека… С фронта, что ли…
Валя побледнела. А ведь знала, знала, когда ехала, что недолго им быть вместе, и все-таки тревога застигла врасплох. Оставалась еще неделя отпуска, и неужели жизнь окажется к ним такой скупой и несправедливой? Понимая ее волнение, да и взволновавшись сам, Алексей привлек ее к себе, поцеловал.
— Чего ты? Успокойся.
— Ты… ты вернешься?
— А как ты думаешь? В любом случае.
Он пришел домой через полтора часа. Вместе с Кольчиком. Не спеша, с загадочно улыбающимися глазами расстегивал шинель. А Валя смотрела на него вопрошающе и чуть ли не гневно: что томишь?
— Сейчас, сейчас, — проговорил он, стоя к ней спиной и неторопливо вешая шинель, пригладил волосы, повернулся и петушисто выпятил грудь, на которой сверкал новый орден. На плечах же — погоны капитана.
— Ну, как я тебе нравлюсь?
Она кинулась к нему на шею и, вот же чудачка, заплакала.
Получасом позже сидели за столом, отмечая награду и новое звание, к которому Осташко был представлен еще перед тем, последним боем. В этот праздник внес свой вклад и начальник госпиталя. Сам ли догадался, или распорядился генерал, заместитель командующего фронтом, но выдал четвертушку спирта.
Радость и гордость Вали была тем большей, что такого ордена она еще не видела ни у кого.
— Александр Невский, — разъяснял Кольчик. — Недаром тоже на Северо-Западном воевал. И против них же, крестоносцев, чтоб им ни дна ни покрышки. Я тоже его впервые вижу. У нас в авиации больше звездочки, Отечественные всех степеней, Красное Знамя. А Невский, выходит, пехоте? Так, Алексей? Что там пишется в статуте? Ты должен знать.
— От командира взвода и выше… — немногословно ответил Осташко.
— Эко неразговорчивый какой! Ну, со мной ладно уж, надоели друг другу и в палате, а перед женой? Рассказал бы…
Алексей пожал плечами, посмотрел на Валю взглядом, каким просят прощения. Ему и в самом деле трудно было рассказывать о Старом Подгурье здесь, в тепле этой комнаты, за этим застеленным чистой белой скатертью столом.
Не стал рассказывать и позже, когда они остались с Валей одни.
…Уже давно спала Валя. Алексей чувствовал на щеке ее чуть щекочущее дыхание, а сам, поначалу притворившись, что его тоже клонит ко сну, теперь лежал с открытыми глазами, раздумывал. То, что было пережито там, на Ловати, уже давно могло бы заслониться нудными госпитальными месяцами, госпитальными сомнениями, ожиданием, да и тем хорошим, что началось с первого, полученного здесь, в Вологде, Валиного письма… А вот же не заслонялось, не затуманивалось. Ни для него, ни для других… Когда генерал прикалывал ему к гимнастерке орден, хотелось спросить — а дальше, что было дальше в Подгурье? Но адъютант уже представлял генералу другого награждаемого… Да и, пожалуй, все равно бы не спросил… Мысленно повторяя услышанные слова реляции — «За проявленную инициативу во внезапном и стремительном нападении на противника…», — Алексей почувствовал, что сам-то произнести их никогда никому не сможет. Да и разве только он один был в таких случаях молчаливым? А его товарищи, его знакомые по палате? Лишь порой, в ночном кошмаре, в бреду, вырвется у кого-либо не контролируемый сознанием тревожный оклик, предостерегающий зов, слова исступленной команды. А утром сам же конфузливо улыбнется: «Ну, кажется, и повоевал я сегодня ночью». А скорее всего не скажет и этого, надолго замкнется в себе, вторично, на свежую голову разбираясь в том, что было сном, а что недавней явью. И тут Алексей снова вернулся к мыслям о красноармейской шинели. Те, кто носил ее, залегали под огнем, поднимались в атаку, ползли под проволокой, убивали и сами множество раз могли быть убитыми, но пока она не скинута, пока не достигнуто то, ради чего она надета, не тянет к громким исповедям и признаниям. Вот разве только в донесениях, в оперативных сводках, в штабных обзорах строчка за строчкой, страница за страницей копится и копится добытый кровью опыт всего содеянного и пережитого… И не крупинкой, не малозаметной частицей, а полновесной людской жизнью, дороже которой нет ничего на свете, войдет туда судьба каждого, кто носил эту делающую человека большим шинель… Борисова и Киселева, Фомина и Салтиева… Всех, всех…