Выбрать главу

— Остывает, — перебил его Алексей, приглашающе кивнув на котелок. — Ложка с собой или, может, дать?

— Послушай, у тебя что, в самом деле ничего нет? — почти испуганными глазами глянул на земляка Сорокин.

Ах, вот в чем дело! Алексей рассмеялся.

— Второй эшелон, друг. Ничего не поделаешь. Не положено.

Степан величественно поднялся из-за стола.

— Где моя шинель?!

— Не дури, садись и ешь, — рассердился Алексей, подумав, что Сорокин собирается уйти.

— Я спрашиваю, где моя шинель?! — повышая голос, повторил Сорокин и, найдя ее, полез в карман, загадочно задержал там руку и вытащил флягу. — Сегодняшний день, быть может, подарил мне лучший очерк, а ты хочешь ужинать на сухую.

— Это что, тоже результат встречи с начальником тыла?

— А ты думал, что он богат только бензином?

Разлили.

Сорокин протянул руку к третьей, стоявшей на подоконнике кружке, глянул на Новожилова:

— Выпьем, старина?

— Я, товарищ капитан, вообще не пью. Категорически, — опасливо посмотрел Новожилов на замполита. — Но когда вот так предлагают, то считаю, что это от бога, и отказаться не смею…

— И часто тебе от него перепадает?

— Да пока не обижал.

— Ну, а это не от бога, а от Макара Минометкина.

Подняли кружки.

— За всех девятерых Солодовниковых! — торжественно провозгласил Сорокин. Немного погодя, уже закусив, тряхнул пустой флягой, точно сожалея, что не удастся выпить за каждого из братьев в отдельности.

Потом они лежали на топчанах, вспоминали Нагоровку, Донбасс.

— Хочешь, почитаю стихи? — предложил Сорокин.

— Свои?

— Отчего бы я стал читать чужие? Ты и сам грамотный. А эти на наборную кассу не рассчитаны. Просто так… Жене вместо писем… Не все же время быть Макаром. Порой нахлынет и иное…

Не меняя позы — он лежал на спине, закинув руки за голову, — Степан словно бы и стихами продолжал недавние раздумья. И Алексей слушал его, тоже отдавшись своим раздумьям. Не стал судить — хорошие ли это стихи или плохие… Только мимолетно всплыла в памяти та, к которой они были обращены. Когда-то в директорской ложе она, придвинувшись вплотную к барьеру, любила вертеть по сторонам своей хорошенькой чернокудрой головкой. Но перед глазами Алексея сейчас встала и другая, светленькая, незнакомая Степану.

А Степан между тем тихо, приглушенно продолжал:

…Где ты теперь, отцовская могила? Разрывами снарядов взметена. Его ты прах навряд ли сохранила, Но в памяти моей навек сохранена…

И эти последние строки вызвали в памяти Алексея свое — август сорок первого года, когда отец уезжал в Тихорецкую. Не поцеловались даже на перроне, грубовато, по-мужски отогнали прочь тревогу друг за друга… А вот оно каким затянувшимся оказалось то, августовское, прощание…

Степан, припоминая выпавшие вдруг из памяти следующие строфы, что-то невнятно про себя залопотал, забубнил, но так и не припомнил, резко отвернулся лицом к стене:

— Ладно, хватит. И прошу тебя — ни слова! Никаких оваций. Будем спать.

7

Поверяющие — их было трое — приехали перед вечером, и, глядя, как они после дальней дороги не спеша приводили себя в порядок, чистили запыленную одежду, умывались, ужинали, не спеша просматривали разные инструкции и вопросники, можно было подумать, что этак не спеша, покладисто потянется завтра и все остальное. Когда Осташко усомнился, не помешает ли поверке ожидавшаяся в этот вечер кинопередвижка, поверяющие запротестовали: «Пусть приезжает… Что она везет? «Антон Иванович сердится»? Тоже посмотрим».

В сумерках в ложбине замолотил движок.

Гостей уложили спать в штабном домике. Фещук и Осташко постелили себе во дворе, под навесом, кинув туда охапку накошенной хозвзводом луговой травы. В предчувствии завтрашнего напряженного дня оба силились поскорее заснуть и уже дремали, но тут скрипнула дверь. На крыльце, освещенная луной, показалась дородная фигура старшего поверяющей группы — полковника из армейского отдела формирования. Фещук стал обеспокоенно вспоминать — сказал он приехавшим или не сказал, куда в случае чего идти. Но шаги и уверенно нацеленный мотыльково-белый луч фонарика приближались к ним, спавшим. А потом в ночную тишину, перебиваемую лишь отдаленным знойным стрекотанием сверчков, полнозвучно упало:

— Объявляю тревогу!..

Ракетница была у Фещука с собой. В небо поднялись рябиновые гроздья, и еще не померкли, еще трепетали их отблески на холмах, в стеклах штаба, на откинутой крышке часов, которые держал в своей руке полковник, как сапоги и гимнастерки были надеты. Фещук и Алексей, на ходу затягивая пояса, побежали к пункту сбора. И началось привычное, знакомое и, как всегда, пугающее какими-либо неожиданностями, мыслью о чем-либо непредусмотренном, упущенном, позабытом. Ведь не могло не волновать то, ради чего все это предпринималось и задумывалось. Бой!.. Завтра или послезавтра, на раннем ли рассвете или вот так же ночью, внезапно, но, позванные на бой, на смерть, они не будут медлить, вступят в него готовно. В любую минуту! По присяге!