— Довольно! — говорит Штейнбах за обедом. — Надо целую жизнь, чтобы все это осмотреть и изучить. А я боюсь за тебя, Маня. Завтра мы уедем в Рим.
Она глядит вдаль, и взор ее туманен.
— Ты любишь Юлия Цезаря, Агата?
— Что такое? — Фрау Кеслер роняет вилку.
— У Тургенева есть повесть «Призраки». Когда мне было семь лет, я рыдала, зачем у меня нет крыльев, чтоб полететь в Рим? И теперь я еду туда. Но меня манит не так город, как равнина. Вот эти болота, над которыми поднялась седая голова. Помнишь в «Призраках», Марк? Я слышала, клянусь тебе, я слышала, когда читала ночью, этот топот легионеров, этот лязг оружия. Марк, неужели я увижу Аппиеву дорогу? Волчицу, чудную волчицу?
— Маня, — говорит Штейнбах, — я хочу, чтобы ты унесла последнее воспоминание о Флоренции, непохожее ни на что, виденное до сих пор.
— Что такое? У меня сердце забилось…
Они едут в коляске по берегу Арно. Пустынно и тихо крутом. Вдали деревья какого-то сада. Солнце только что село. И фонари не зажигались. На востоке уже погасли рдяные облака, а запад стал бледно-зеленым. Через реку, на другом берегу, огромным грибом мелькнул безвкусный памятник Демидова.
— Здесь, — говорит Штейнбах и делает знак кучеру.
Они подходят к группе из белого мрамора.
На баррикаде со знаменем в руках сражается юноша. Вдохновенно и прекрасно его лицо, его взгляд, поднятый к небу. Он бросает, вызов судьбе. Но смерть настигла его. Товарищи подхватили знамя, падающее из рук. Другие поддерживают тело. Все они юные. Но они тоже смело глядят в лицо смерти, в лицо неизбежному. Несогласные смиритья. Несогласные уступить натиску жизни и реальной силе свою хрупкую, неосуществимую Мечту.
Штейнбах говорит, невольно понижая голос:
— Ты взволнована, я это чувствую. Ты не забудешь эти лица. Не думаешь ли ты, что только венецианские патриции пятнадцатого века умели ярко жить? Что только люди Ренессанса умели умирать красиво и гордо? Вот перед тобою гарибальдийцы. Простые дети народа. Но, как львы, дерутся они с тиранами и радостно гибнут за свободу.
Полоска на небе темнеет. И пепельным налетом, как смертной тенью, покрываются мраморные черты. Как будто жизнь действительно уходит из этих лиц. Жутко.
«Ангел и ты! И больше никого!..» — звучит в душе Штейнбаха. Он видит перед собой лицо графа Манцони, которое так страстно целовала Маня. Это надменное, жестокое лицо. В его глазах, в его улыбке она искала разгадку, как принять жизнь, как одолеть ее? С этим примириться он не может.
— О, Марк! Благодарю тебя, что ты мне показал их.
— А их силу и цельность ты чувствуешь, Маня?
— Да… да… У меня горло сжимается от слез. О, умереть так… С такой верой и… радостью…
Ее губы дрожат. Голос срывается.
«Она скоро забудет тебя, Лоренцо. Об этом постараюсь я…»
Когда они садятся в коляску и Маня оглядывается в последний раз на памятник, она видит над ним высоко в небе первую зеленую звезду.
…Отуманенные выходят они в четыре часа из музея.
— Это легко говорить: «Не уставай!.. Тебе вредно…» Да я не чувствую усталости, поймите! — страстно говорит Маня на лестнице, прижимая к груди руки. — Вы взгляните, как горит у меня лицо! Я видела своими глазами, как вижу вас обоих, Венеру Капитолийскую, Антиноя, этого полубога, которого любил Адриан. Видела мрамор Праксителя, его «Фавна…» Боже мой! Все, чем в книгах еще ребенком я восторгалась. Я сама себе завидую. Понимаешь? Мне даже страшно. Ведь я видела бюст Юлия Цезаря, его настоящее лицо.
— Ты упадешь! — кричит фрау Кеслер. — Спускайся осторожно, сумасшедшая женщина! Горе с тобою!
— Ах, Агата! Я счастливейшее существо в мире! И я не уеду из Рима. Я останусь здесь навсегда!
На другой день она говорит Штейнбаху:
— Целую ночь мне снились статуи. Что может быть лучше человеческого тела? В Венеции меня с ума сводил мрамор Кановы. А здесь я целуюсь с «Фавном».
— Недурно, — усмехается Штейнбах.
— Ах, он так прекрасен! Так молод.
«Что с ним? Отчего он так побледнел? — удивленно думает фрау Кеслер. — Болезнь сердца у него, что ли?..»
— Да, маленький укол, — отвечает он на ее заботливый вопрос. — Это пустяки. Маня, не хочешь ли ты учиться скульптуре?
— Ах, Марк! Я так мечтала об этом. Воплощать свои грезы. Счастливцы, у кого есть талант! Но есть ли он у меня?
Дорога спускается в большие сады.
— Куда ты, Маня? Оступишься.
— Нет, Агата, я должна дойти до обрыва. Здесь в саду бродили красавицы, поэты. Здесь гулял Петроний.
— И отсюда Нерон любовался пожаром, разорившим десятки тысяч людей.