— Да, да, это самое страшное желание. Это самая темная волна, которая всегда может подняться со дна нашей души.
— …и смыть мгновенно все здание, которое мы строили. Любовь-игра и любовь-дружба не порабощают личности. Не отнимают свободы внутренней и внешней. Только пройдя эту школу, человек научится любить…
— …радостно и легко? Это то, чему учил Ян?
— Да, да, конечно, — изумленно соглашается Глинская. — Теперь я вспоминаю, что, читая «Сексуальный кризис», я все время думала, где я раньше — много раньше — встречала уже эти самые мысли? Это книга Яна. Любить легко и радостно. Это та же игра-любовь, которая не опустошает человеческую душу — как это думают наши догматики, — а напротив, обогащает ее утонченными переживаниями. И кто поручится, что из этой игры не вырастает большая любовь?
Маня задумчива. Ей снова вспоминается Гаральд.
— Но Грета Мейзель-Хесс идет дальше. Признавая как идеал моногамный союз, основанный на большой любви, она не считает «бессменность» партнера его неизбежным атрибутом. Она говорит, что чем сложнее психика человека, тем неизбежнее смены. Отсюда вытекает необходимость «последовательной моногамии». Интереснее всего, Марья Сергеевна, что социал-демократ Богданов в своем утопическом романе «Красная звезда» [51] идет еще дальше: он признает возможность одновременной любви к двум. Он тоже находит, что душа человека слишком многогранна, чтобы можно было удовлетвориться любовным общением с одной. Одна бессильна дать то, что дает другая. А человеку для счастья нужны обе. Вы смеетесь? Вы понимаете, как шокированы были этими мыслями многие из его товарищей? Все они читали Бебеля «Женщина и социализм», а в своей любви остаются теми же мещанами. Видите, как трудно перевоспитать себя! Сколько лет надо, чтоб в корне изменить психику! Особенно трудно перевоспитать женщину, которая сейчас в любви видит…
— …Альфу и Омегу жизни, — подсказывает Маня, вспоминая о завещании Яна.
— Надо, чтоб в любви она видела не лицо Медузы, а великую творческую силу, обогащающую нашу жизнь и возрождающую человечество. Добавлю от себя, что, следя за русской и иностранной беллетристикой и наблюдая жизнь вокруг, я замечаю тут и там, как блестки золота, вкрапленные в кварц, этих новых женщин. Они интуитивно идут путем, о котором говорит Грета Мейзель-Хесс. Они бредут ощупью, впотьмах. Они не знают еще, где и когда покажется солнце, к которому тянутся они через дремучую чащу жизни. Но они уже свернули с проторенной поколениями большой дороги. Пожелаем им выбраться скорее на простор!
Она задумчиво глядит в окно. А в ушах Мани звучат слова Яна:
Больё
Я удивлю тебя неожиданностью, дорогая Соня. Я покидаю сцену. «Почему?» — крикнешь ты, Этот возглас я читаю на всех лицах, во всех газетах. «Несчастная! — сказал мне Нильс. — Да ты совсем больна?» Марк молчит, но думает то же самое. Воображаю гнев Изи! Отсюда слышу упреки Агати. О, Боже мой! Кто поймет меня? Где же тот, кто протянет мне руку в эту трудную минуту моей жизни?
Если ты думаешь, что это аффект, каприз, истеричная выходка, ты ошибаешься, как и все. Если ты скажешь, что я не люблю искусство, — это будет клеветой. Оно дало мне высшие радости в моей жизни, и я рождена артисткой. Но где зритель, для которого бьется мое сердце?
Я его видела один раз, этого родного мне зрителя, для которого искусство — праздник, а артист — волшебник, несущий забвение, имеющий силы мириться с действительностью. И воспоминание о нем преследует меня. Даже во сне я вижу его. Встречу с ним я смутно предчувствовала давно-давно. И если не приснилось мне то, что я пережила в Лондоне.
Слушай, Соня! Этот кризис назревал во мне не со вчерашнего дня. Когда я ехала в театр, я всегда утешалась мыслью, что есть дешевые места (более или менее, конечно) и что эти места заняты бедняками: поэтами, студентами, курсистками, приказчиками, портнихами. О них л думала, играя. Для этой маленькой горсти людей я жила и горела на сцене. Выходя на вызовы, л всегда глядела вверх. Но чем известнее я становилась, тем шире разверзалась пропасть между мной и этими людьми только потому, что у них нет бешеных денег на развлечения. Вспомни, Соня, мою публику: этих пышных дам с муфтами в руках; этих скучающих лысых молодых людей в смокингах; этих вылощенных военных; этих плешивых, обрюзглых меценатов. Пьесы Чехова, сказки Метерлинка, вдохновенная музыка Скрябина, гениальный танец Айседоры Дункан, игра Моисси[52], кровью сердца писанные строки Горького — все для них забава! А наглые лица журналистов? Могут ли эти люди проникнуть в душу творившего? С уважением подойти к чужому труду? Оплевать, унизить, освистать, втоптать в грязь — вот что могут они. Вот единственное, чего они хотят.