— А я не боюсь, — говорит девочка рядом и знакомым жестом встряхивает темными кудрями. — Я пойду бродить по болоту. Буду искать свое счастье.
— В чем? — тоскливо спрашивает Marion.
— В любви, конечно, — смеется Маня. — Разве есть в мире что-нибудь выше ее?
А! Этот звонкий смех, давно забытый ею где-то, на долгом и крутом пути вверх. Это юность засмеялась ей в лицо. И она вдруг чувствует себя старой и печальной. Какой-то голос шепчет ей: «С той поры, когда ты бродила здесь босиком, знала ли ты радость жизни? — Нет. — Была ты бездумно счастлива, как эта березка? — Нет. — Кто же из вас двоих богат? Кто беден? У этой безвестной девочки в стоптанных башмачках была юность, была вера, была жажда».
Вдруг тоска, невыносимая, как боль, огромная, бескрайняя, жгучим кольцом сжимает сердце. Она входит в душу, наполняя все ее утолки, мрачная и стихийная, словно лохматая туча, от которой становится темно.
— Маня-а-а! — слышится издали голос Сони.
Она встает и оглядывается с отчаянием.
Вот здесь, на этой самой скамье, в ту ночь… Он любил ее. Он звал ее за собою. «Николенька, в моей жизни не было мгновения прекраснее этого. После ничего уже не было. Я нищая… нищая… И все мое счастье — ложь. И вся моя сила — самообман…»
Как отравленная, с туманом в глазах, вся ослабев внезапно, выходит Маня из беседки. Что случилось? Что? К какой роковой черте подошла она сейчас? Кого встретила она в зеленом сумраке? Это волшебная юность вот из этих ветвей кивнула ей, смеясь. И какими бледными кажутся ей сейчас все ее новые радости, ее горделивые слова, ее высокие цели!
«Что за лицо у нее! — думает Соня. — Она совсем угасла…»
— Красавица какая! — говорит Надежда Петровна, под руку с Маней останавливаясь перед портретом матери Штейнбаха. — И совсем как живая. Какая дивная работа! Глаза у нее трагические. Она не была счастлива с вашим отцом, Марк Александрович?
— Да. Она покончила с собой.
Маня пристально глядит в таинственные зрачка.
— Марк, почему я раньше не видела здесь этого портрета?
Он оборачивается, удивленный. Ее голос изменился.
— Потому что шесть лет назад ты была здесь только один раз, — в моем кабинете, а портрет был в моей спальне.
— Спойте что-нибудь, Марк Александрович, — просит Надежда Петровна. — У вас такой волшебный голос!
Он садится за рояль. Окна открыты. Темная июльская ночь не дает прохлады. Мягко озарен зал, и так удобно слушать, закрыв глаза, откинувшись в глубоких креслах.
Штейнбах сумрачен. И если б Маня не была так полна той странной, мучительной и ядовитой тоски, что отравила ее душу в беседке Лысогорского парка, она не могла бы пройти мимо его печали. Весь день он бродил в парке, вспоминая Лию и все, что он потерял в ней. Но что изменилось бы, если б она осталась жива? Разве не прикован он к колеснице Мани, как жалкий раб?
Он садится за рояль. Он поет, думая о Лии, о той бедной радости, которую дала ему ее любовь. Но звуки этого действительно волшебного голоса, помимо слов, будят в душе каждого печаль неосуществленных желаний, тоску по тому, чего не дала жизнь. И от сладкой боли закипают слезы, которым не дано пролиться. Слагаются слова, которые никогда не будут сказаны. И долго еще после того как угас последний аккорд, все молчат, подавленные. Тоска, которой насыщен каждый звук этого глубокого голоса, невольно требует тишины. Говорят шепотом. Никто не аплодирует. Надежда Петровна умиленно качает головой.
— Марк, — разбитым голосом говорит Маня. — Спой еще. Я сейчас так высоко поднялась над землей.
«С кем?» — спрашивает его взгляд, его кривящаяся усмешка. И она их видит.
— Веселое что-нибудь, — просит Федор Филиппович. — О счастье спойте нам, чародей!
Штейнбах берет несколько минорных аккордов и поет на слова Ратгауза:
Маня спускается с неба на землю. Вот, вот они, страдания, которых она так боялась. Сколько безысходной тоски в его голосе! Боже мой! Боже мой. Неужели судьба свершится?
А полный затаенных рыданий голос продолжает: