Однако он понял. Его брови хмурятся. Она подходит и прижимается к нему.
— Ах, Марк! Друг мой, не сердись! Отбрось мелочность в эти минуты! Если б ты знал, если б ты заглянул в мою душу! Все рушится. Я стою над пропастью, на узком мостике. И чувствую, как доски гнутся подо мною. Этот мостик… Нина…
Она прячет лицо на его груди. Он гладит ее голову с горькой улыбкой.
— Берегись, Маня! Я давно предупреждал тебя. Ты опять строишь счастье свое на песке. И первая волна его смоет.
— Молчи! О, молчи!
— У тебя есть искусство. Это здание стоит на горе. Оно вечно. Иди вверх! Почему ты остановилась?
Маня с горестным жестом качает головой. Ее руки судорожно обвиты вокруг его шеи. Она плачет.
— Кто такой? — спрашивает Штейнбах лакея, нетерпеливо оборачиваясь от стола, где он перебирал бумаги.
— Этот господин не хочет уходить. Я говорил ему, что вы уезжаете, что вам некогда. Он просит одной минуты разговора.
С жестом досады Штейнбах бросает в раскрытый чемодан нерассмотренную пачку писем.
— Просите.
Он зажигает электричество. Спускает шторы.
«Наверно, опять из русской колонии, с подписным листом в пользу столовой или с билетом на лекцию», — думает он.
Дверь отворяется, и портьера падает за вошедшим.
— Вы? — срывается у Штейнбаха.
— Я…
Вошедший высок, гораздо выше самого Штейнбаха, и очень худ. У него строгое, длинное лицо, такое худое и изможденное, что даже морщины покрывают его виски и щеки, хотя он еще молод. Глубоко запавшие серые глаза глядят пристально, холодно, почти сурово. Бледные губы стиснуты с выражением несокрушимой силы и упорства. И даже белокурая бородка и усы не могут смягчить этих линий. Он одет небрежно, почти бедно.
— Вы не ждали меня, Марк Александрович?
Голос у него глухой, как у слабогрудого, немного высокий по тембру.
— Извините, я помешал вам?
— Пожалуйста, пожалуйста… Садитесь!
Штейнбах идет к двери, отворяет ее, зорко оглядывает соседнюю пустую комнату и запирает дверь на ключ. Ему совестно, что он так растерялся в первое мгновение.
— Поверьте, Марк Александроваич, если бы не крайняя необходимость…
— О, ради Бога, не извиняйтесь! Я весь к вашим услугам, как и всегда.
— Прежде всего, — слабая тень улыбки скользит в серых глазах, — передаю вам привет от нее…
— От Надежды Петровны? — радостно срывается у Штейнбаха. — Неужели она здесь?
— Только вчера приехала.
— Значит, удалось?
— Блестяще…
— Я рад, Ксаверий, — Штейнбах взволнованно встает и ходит по комнате. — У меня гора с плеч упала.
— Разве вы боялись ответственности?
— Нет! Чего же бояться мне? Особенно здесь. Я боялся только за нее. Обидно, что мы не свидимся! Я вечером выезжаю на две недели. Или, может быть, она останется в Париже?
— Нет, здесь ей жить нельзя, после этого случая… на Елисейских полях…
С мгновение они молчат, глядя друг другу в зрачки.
— Я тоже должен исчезнуть. Хотел бы поехать с ней в Италию, хоть на месяц. Ее здоровье расшатано.
— Еще бы!
— Вот я пришел к вам с просьбой ссудить ее…
Штейнбах не дает ему договорить и берется за бумажник. В дверь стучат.
— Кто там? — тревожно срывается у Штейнбаха.
— Это я, Марк. К тебе нельзя?
Лицо Штейнбаха светлеет.
— Не тревожьтесь, Ксаверий. Это Marion..
— А! — срывается у гостя глухое восклицание.
Маня входит, одетая на гулянье. В комнате запахло духами.
Она жмет руку Штейнбаха, оглядывается и вздрагивает.
Они опять стоят друг перед другом, как тогда, в толпе. И серые, запавшие глаза скорбно и странно глядят в ее душу.
Она чувствует, что он ее узнал. Она это чувствует.
— Marion… Ксаверий…
Тот делает быстрый жест.
— Достаточно. Меня не зовут иначе.
— И я могу вас так звать? — робко спрашивает Маня.
— Пожалуйста.
Он говорит это без тени улыбки, по-прежнему строго и холодно изучая ее лицо.
— Мы уже уложились, Марк. Все готово.
Опять стучат. Брови Ксаверия хмурятся. У Штейнбаха срывается жест нетерпения. Он выходит из комнаты.
— Monsieur, votre oncle vous demande, monsieur…
— Je viens tout-à-l'heure…[27]
Он возвращается и говорит с порога:
— Дядя беспокоится, Маня. Его волнует твой отъезд. Зайди к нему потом. Я сейчас вернусь. Поговорите… Это друг Яна… Кстати, как идет его книга?
— Почти вся разошлась…