Маня закрывает глаза. И странная улыбка змеится по ее губам.
В кофейной она сидит за столиком и медленно пьет кофе. Карточка Гаральда лежит перед нею.
Какие у него глаза? Смягчают ли они это суровое, сухое лицо? Улыбнутся ли они ей, как родной душе, как артистке, понявшей художника?
Угадает ли он ее тоску? Ее разочарование. Ее усталость?
Француженка Полина, которую Маня привезла с собой в Россию, раскладывает по ящикам комода последние мелочи из кофра.
— Ah madame.. Partir seule, sans mon aide! Je ne dormais pas, madame. Quel dommage! [30]
— Маня, где ты была? — тревожно спрашивает Штейнбах, входя в комнату.
— Каталась.
— В такую погоду?
Она снимает шляпу, избегая глядеть в его лицо.
— Я не могу без воздуха. Голова болит.
— Почему ж ты меня не разбудила?
— С какой стати? Ты спал? Вдруг он спрашивает:
— Ты брала автомобиль?
— Нет. Я брала извозчика.
Он молчит, обдумывая что-то и зорко щурясь на ее профиль с опущенными ресницами. Она расстегивает перчатки.
— До репетиции осталось полчаса, — говорит он изменившимся голосом. И она это слышит. — Я велю подать кофе.
— Пожалуйста.
Она садится перед зеркалом и поправляет прическу. Глаза таинственно поблескивают из-под влажных ресниц. Губы упорно сжаты. Что-то враждебное встает в душе.
Гаральд вернулся через полчаса.
Коридорный подает ему карточку Marion.
Стиснув зубы, нахмурившись, глядит на нее Гаральд, словно хочет разглядеть за этими пятью буквами образ, символом которого они служат.
Он садится за работу.
Нет. Трудно сосредоточиться. Ему досадно.
Огромным усилием воли он все-таки овладевает собой.
Постепенно уходит он от действительности. Таинственные тропинки вымысла, на которые он ступил сейчас уверенным шагом, манят его все дальше и дальше.
И падают стены, замыкающие горизонт.
Бьет час.
Он отодвигает бумагу. Откидывается в кресле и закрывает глаза.
Таинственные тропинки скрылись в тумане. И вот он опять лицом к лицу с повседневностью.
Надо завтракать. Из ресторана идти в редакцию, для переговоров о рассказе. Он обещал дать его «Голосу». Оттуда он заглянет к Доре. Он не видал ее три дня.
Эта женщина манит его, как загадка. Когда он поймет ее, очарование исчезнет. И будет жаль.
Marion… вдруг вспоминает он. И встает. Брови его дрогнули.
Надо занести ей карточку. Сейчас? Да, сейчас, пока она на репетиции. Он не хочет встречаться с ней.
Медленно переодевается Гаральд. Он обдумывает свой туалет, начиная с галстука и кончая штиблетами.
В редакции «Голоса» его зовут снобом. Это первый сказал Валицкий. Сам он так вульгарен со своими бархатными жилетами и красными галстуками! Он не понимает, что костюм человека один из важных штрихов, дополняющих его личность, как манера есть, ходить, садиться, пожимать руку, говорить и слушать собеседника. Нет ничего неважного и лишнего, когда думаешь о впечатлении, вызываемом тобою.
Marion… вспоминает Гаральд. И опять странная тревога охватывает его. Он смело глядит в лицо этому чувству.
Когда он получил ее письмо, эта тревога уже закралась в его душу. Ему был неприятен порыв этой женщины.
Все непосредственное ему чуждо. А от этих строк веяло зноем. Слова письма были просты, искренни. Но оттого-то они показались ему темными. И враждебными всему строю его души. Как в искусстве ценно не изображение действительности, а отражение души художника, так и в жизни ценны не инстинкты, а каша борьба с ними, наша победа.
«Есть много причин, почему я не хочу ее видеть сейчас, — думает он, выходя на улицу. — Как артистка она будет пленять меня и даст мне много красок и образов. И я с трепетом жду ее дебюта. Но мы не должны встречаться вне сцены. Все очарование исчезнет. Я знаю себя…»
Вот и переулок. Надо свернуть, и шагов через пятьсот покажется высокий, унылый ящик дома, где приютилась редакция. Но Гаральд идет мимо. Он спешит на Невский.
Уже два часа. В гостинице он спрашивает, дома ли Marion?
— Уехали в театр полчаса назад, — любезно отвечает портье.
— Передайте, пожалуйста, карточку.
«Она спросит, конечно, почему я ей не ответил? Но разве я отвечаю на письма, которые получаю от, читателя? Все ответы в моих книгах, и повторяться я не хочу. Я не могу, конечно, помешать порывам и признаниям людей, которые меня никогда не видали, людей, которых пленило мое творчество. Но как личность я им чужд. И нет между нами связи.
Я бываю часто растроган этими письмами. Они звучат как молитва. Но разве боги отвечают на молитвы? А открыть постороннему глазу больше того, что сказано в книге, — значит изменить себе…»