Они выходят уже в двенадцатый раз, шествуя по цветам, как античные боги.
Вдруг роскошный букет из бледно-розовых, почти белых гвоздик с белой лентой, поднявшись на мгновение над оркестром, ловко падает к ногам Мани. Нильс поднимает его и подает. «От автора» — кидаются ей в глаза золотые буквы.
Лицо Мани дрогнуло. Весь театр видит, как она, прижав букет к груди, низко кланяется Гаральду. Потом благоговейно целует цветы.
Штейнбах печален. Стоя за кулисами, он слышит крики толпы. И здесь то же, что в Париже и Лондоне. Те же овации, и слезы, и цветы. И даже больше энтузиазма. А Маня дивно играла, Такой подъем, такое богатство мимики и жестов, такое вдохновение видел он у нее только раз, в день ее дебюта в Париже. Значит, она прежняя Маня? Забыто разочарование в искусстве и сомнения в себе, заставившие ее среди сезона нарушить контракт, заплатить громадную неустойку и спрятаться от всего мира в горах Тироля? Но почему же нет у него удовлетворения. Почему такая тревога на душе?
Гаральд у окна читает телеграмму:
«ЗАВТРА БАЛ-МАСКАРАД В ЗАЛЕ N. ЖДУ ТЕБЯ.
ТЫ ПРИДЕШЬ!»
Закусив губы, он комкает бумажку и садится опять у стола.
Досада! Настроение нарушено. Но почему? Разве мало получал он подобных приглашений?
А если она… Не может быть! Слишком странно звучит это ты между людьми, видевшимися не более трех раз за кулисами Студии, за неделю обменявшимися лишь беглыми, незначительными словами.
Он разглаживает телеграмму и читает ее вновь. Не выступит ли между строк таинственное лицо?
«Жду тебя. Ты придешь!» Это не просьба, это приказание. Он читает вслух эти слова. Потом вновь гневно комкает бумажку и бросает ее на пол.
Как хорошо писалось! Образ Marion в газовой тунике, не скрывающей благородных форм стройного тела, ее выразительные руки, пластичные жесты и трагические глаза дали ему так много. Он написал шесть сонетов за эти два дня и начал рассказ. Его надо закончить, пока не схлынуло вдохновение. Надо запереть двери и затворить душу, чтоб жизнь не вторглась в нее. Перед радостью творчества меркнет все земное. И ни для каких объятий, ни для каких соблазнов не пожертвует он хотя бы получасом этого одиночества за письменным столом!
Он берет перо и, покусывая ручку, глядит в свою душу, где светлым хороводом вьются легкие тени. Лицо Marion с ее мистическими глазами. Неразгаданной вечной тайной полон этот взгляд. Тише! Не надо слов. Не надо сближения. Это душа ее говорит с ним темным языком, понятным лишь поэтам. Печальные и беглые взгляды, которыми обменялись они вчера в полумраке кулис, дали им больше, чем дал бы обычный поцелуй. Даже коснуться ее руки ему не хотелось после этого немого, загадочного разговора.
Она несчастна. Он это знает. И теперь письмо ее понятно. Он найдет его, но потом, потом. И перечтет опять, уже внимательно, с новым интересом к этой мятежной душе.
Кто не был бы счастлив на ее месте? Но эта линия у рта, эта печаль! Только каботину свойственно наполнять жизнь успехом у толпы. Истинный художник всегда одинок.
«Ты придешь!»
— Нет! — говорит он громко. — Нет!
И опять берется за перо.
Вдохновение? Да, он его знает. Это гостья небес. И никому неведомы ее пути и час, когда она войдет сюда. Но труд, упорный труд — вот кто царит здесь, в этой комнате поэта. Работа над каждым словом, над каждым стихом. Как гранильщик шлифует камень, который будет сверкать потом и радовать глаз, так трудится он здесь, в тиши и одиночестве, упорно и медленно, без пощады к самому себе, борясь с жаждой жизни, жертвуя всеми возможностями грозному, требовательному богу искусства. Когда-то всеми осмеянный, теперь он всеми признан. Он горд, как Цезарь, и упорен, как рудокоп. Он бросил вызов толпе и покорил ее.
Сумерки тихонько падают. Резко белеет на полу забытая бумажка.
Он пишет, забыв о жизни.
— Я получил телеграмму, Маня. И вечером уезжаю.
— Нина? Боже мой! Что случилось?
— Нет, нет. Я еду по делам. Нынче вечером.
Штейнбах незаметно следит за ее лицом. Но Маня овладела собой. И только легкая краска, сбегающая с ее щек, говорит об ее радости. О, быть одной! Именно теперь. Не чувствовать этого взгляда, подстерегающего каждое ее движение.
— Надолго ты едешь? — спрашивает она, играя кольцами.
— Неизвестно. Я тебе напишу.
Она думает о чем-то, щурясь на сверкающий рубин на своем мизинце, ее любимый камень.
— Марк, дай мне телеграмму, как приедешь, в тот же день. Слышишь?