— Угу, — кивнул Митя и попробовал представить себе эту заводскую Уральскую кузницу.
Но заводов он никогда не видывал, а в кузнице бывал только раз, да и то в деревенской, когда вместе с Филатычем водил подковывать Зорьку. Но тут же вдруг и подумал, что если бы не потерял маму, не потерял сестренок, то и сам бы, наверное, сейчас жил на Урале, и потихоньку вздохнул.
Сначала мальчики на каждый грохот бросались к окну, а потом даже и от печки отходить не стали. Они прямо так от нее и смотрели на пролетающие за мутными стеклами огни паровозов да слушали выкрики за стеной:
— Тюнино! Тюнино! Сто двадцатый проследовал… Кирсаново! Кирсаново! Двести шестому путь свободен.
И каждый раз он там, в своей дежурке, хлопал дверью, выходил на платформу, пропускал мимо себя грохочущий состав и опять хлопал дверью, опять накручивал рукоять телефона, кричал в трубку и снова ненадолго затихал.
Митя подумал о дежурном: «Хорошо ему. Он работает, он у себя дома и ему хорошо. Ему бежать никуда не надо… Мне вот тоже, когда я работал в интернате — колол дрова, ездил за водой, было хорошо».
Но вслух Митя не сказал ничего. Саша мигом бы отрезал: «Опять трусишь?», а Митя нисколько не трусил, ему просто так подумалось, вот и все.
Вслух он произнес:
— Хоть бы время узнать… А то сидим тут, ничего не ведаем: то ли ночь, то ли утро?
— Должно быть, скоро утро, — ответил Саша и слез на пол с дивана, стал ходить, неслышно ступая валенками. Он тоже сильно тревожился. Он думал о том, что если до рассвета они не уедут, то в интернате их наверняка хватятся, и тогда во веки веков им не видать никаких кораблей.
Тут опять зажужжала телефонная вертушка, и дежурный принялся выкрикивать не номера поездов, а совсем другое. Он закричал:
— Тюнино! Тюнино! Валя, позови Сидорчука… Что? Все равно позови! Я сам двое суток не спал, я сам двое суток на посту… Сидорчук? Ты что, Сидорчук, дрыхнешь, дрова не шлешь, пока у меня запасной путь свободен?.. Что? Не дрыхнешь? А почему дрова не присылаешь?.. Грузить некому? Сам грузи, Сидорчук, сам! Что? Как мои дела? Дела как сажа бела! Не поправляется напарник мой… Пряхин, говорю, не поправляется! Третьи сутки мне в одиночку не выстоять. Усну. Аварию сделаю… Ты, Сидорчук, давай дрова шли и на подсменку мне хоть часа на два кого-нибудь… Ну, ну! До семи ноль-ноль я вытерплю, продержусь. Недолго осталось, полтора часика… Ты с ним, Сидорчук, и махорки пришли. Пришли, пришли, не зажимай! Я тут свою всю высмолил… Ну, будь здоров.
Дежурный повесил трубку, и Саша прошептал:
— Вот это да! Двое суток не спит, и хоть бы что. Двое суток не спать, наверное, трудно. Я вот, если сказать честно, уже сейчас где-нибудь в уголку прикорнул бы.
— Так ведь он на посту, — ответил Митя. — Кроме того, у него товарищ болен. Он за себя и за товарища работает.
— Мы тоже там, на корабле, будем стоять на посту за всех больных и раненых. Верно?
Митя, по своей привычке во всем соглашаться с приятелем, хотел сказать: «Верно!», да тут на него нахлынули такие мысли, что он опять промолчал.
«А ведь этому человеку за стеной не так уж и хорошо, — подумал Митя. — Ему скорее плохо, чем хорошо. Ему так плохо, так трудно, что он говорит: „На ходу усну!“, а все равно терпит. Он терпит, потому что его товарищ по фамилии Пряхин болеет, потому что война и заменить Пряхина и этого дежурного некому… Он мало того что терпит, он еще дрова какие-то требует: наверное, тоже для Пряхина».
Митя вспомнил высокую поленницу за крыльцом интерната. Вспомнил, что вся она из толстых кряжей и стоит совсем неколотая, а переколоть ее в интернате не может никто, кроме Мити, ну, разве что Филатыч…
«Да и не только дрова. А печи топить? А за хлебом на рассвете ехать? А молоко на колхозной ферме получать? Неужели теперь все это будет делать один Филатыч? Да и куда, и на чем он теперь поедет? Зорька-то наша теперь неизвестно, выходилась ли…
Вот у дежурного по разъезду товарищ болен, а у нас в интернате Зорька больна. Очень похоже получается… Похоже, да не совсем! Дежурный больного Пряхина не покинул, работает за него, а я Зорьку покинул. Я даже не знаю: как она там? Поправляется или не поправляется? А если не поправляется, то кто воды с ручья на салазках привезет? Павла Юрьевна с Егорушкой, что ли? Или опять тот же Филатыч, у которого от старости и работы и так уже руки трясутся?»
Митя поежился, слез с дивана, тоже заходил туда-сюда.
— Озяб? — сказал Саша. — Побегай, походи… Я вот походил и согрелся. Теперь скоро. Очень скоро.
— Откуда известно?
— Разве не слыхал, к дежурному сменщик едет? А если едет, то, значит, на поезде, который тут остановится. Может быть, этот поезд и есть наш — с ящичком! Так что, Митек, собирайся! Будь готов, Митек!
А Мите было уже не до поезда. У Мити голова раскалывалась от горьких дум. Он совсем не знал, что делать. С одной стороны, все получалось теперь так, что надо бы вернуться, а, с другой стороны, выходило: если вернешься, то совершишь предательство. Вернуться в интернат — это значит бросить Сашу здесь, на полустанке, ведь сам-то Саша назад ни за что не повернет.
Митя ходил, думал, даже головой покачивал, как от боли, и Саша спросил:
— Ты что?
— Ничего. Просто Егорушку вспомнил. Егорушку жалко. У него сегодня день рождения, а дудочку ему я так и не подарил. Плакать будет Егорушка. Очень уж маленький он…
И тут вдруг Саша ни с того ни с сего подбежал к Мите, ухватил за пальто, резко, вплотную притянул к себе и сердитым и в то же время странно всхлипывающим голосом зашептал:
— Жалко? Тебе Егорушку жалко? А мне, думаешь, не жалко? А мне, думаешь, наплевать? Да если хочешь знать, так я Егорушку больше тебя жалею! Я ему сегодня весь свой сахар хотел за завтраком подарить. Весь целиком кусочек! И половину хлеба хотел подарить… Я ему сюрприз готовил, а ты говоришь — не жалею.
— Что ты, Сашок… Что ты… — испуганно забормотал Митя. — Я так совсем и не говорил, и даже не думал.
— Нет, думал! Думал, и вслух намекал! А мне намекать нечего. Я сам не меньше тебя переживаю. Да только что поделаешь? Тут одно из двух: либо на фронт ехать, либо с маленьким Егорушкой день рождения праздновать… Понял?
— Понял… — ответил Митя и хотел еще что-то сказать, да не успел. За стеною громко, радостно закричал дежурный:
— Кукушкино слушает! Кукушкино слушает! Это ты, Сидорчук? А где Валя? Ко мне поехал? Вот спасибо, Сидорчук! Вот спасибо! Принимаю, принимаю… Пассажиров? Пассажиров у меня нет. Вас понял, Сидорчук.
— Митька! Поезд идет. Пассажирский! — чуть не заголосил во все горло Саша, да тут же мигом спохватился, замахал рукою: «Давай, мол, давай торопись!»
Мальчики выскочили на платформу. Они помчались по ней в ту сторону, откуда должен был показаться поезд. Но поезда пока еще не было. В той стороне виднелись только уходящие вдаль телеграфные столбы, предрассветно туманились еловые перелески, а меж ними уходило к светлеющему горизонту совершенно чистое от снега, по-весеннему черное, обтаявшее до самой земли железнодорожное полотно. Зато из-за построек, прямо на платформу, прямо наперехват мальчикам, нежданно-негаданно вывернулась толстая, востроглазая, в клетчатой шали и дубленом полушубке, женщина.
— Завпочтой! Тетя Клавдя… Она меня знает, — едва успел шепнуть Саше перепуганный Митя, а женщина широко и удивленно растопырила руки, забасила:
— Кукин! Митя! Да ты откуда? А Филатыч где? Неужели в такую рань на пекарню приехали?
Митя растерянно мотнул головой: да, мол, приехали, а Саша, хотя эту женщину и видел впервые, зачастил: