ПОЛОСА НЕВЕЗЕНИЯ
ил я до нынешней весны, не тужил, в школу бегал, и все у меня там шло — о’кей.
Да вдруг это «о’кей» кончилось.
Урок выучу, а меня не вызывают. День не вызывают, два не вызывают, на третий день уроков не учу, а тут — хлоп! — к доске. И конечно, двойка. А потом снова двойка, и что дальше делать, не знаю.
Но вот мой лучший друг Эдя — он уже в седьмой класс ходил, его в нашем подъезде все мальчишки уважали — мне все как следует и растолковал.
— А ничего, — говорит, — делать не надо. Надо лишь знать, Паша, что жизнь — всегда в полоску. То тебе везет, то не везет… Вот и сейчас у тебя наступила полоса невезения. Ну, а раз она наступила сама, то и отступит сама. Твое дело — ждать, не расстраиваться. Я лично, — говорит Эдя, — не расстраивался из-за двоек никогда, а, видишь, все равно в седьмом классе. Понял?
И я, конечно, понял.
И жил опять нормально до той поры, пока в самый что ни на есть канун весенних каникул не вызвали в школу мать.
Она из школы вернулась, шумит:
— Это все компания твоя! Это все на тебя влияет твой Эдя!
Я за друга заступаюсь:
— Эдя здесь ни при чем…
И сам объясняю про полосу невезения, да мать не желает слушать.
— Нервов, — говорит, — моих с тобой разговаривать больше нет… Вот приедет отец, пускай — он!
А отец тут возьми да в тот же вечер и нагрянь домой.
Он у нас — шофер. Он от строительной конторы всю нынешнюю зиму, а теперь и весну в дальние рейсы в подшефный колхоз ездил, дома, бывало, не ночевал сутками, а тут — привет! — прибыл. И мать, ясно-понятно, с полным к нему докладом про меня.
В общем, все в точности как Эдя говорил, все одно к одному. Да я-то уж знаю: пройдет и это. Отца, понятно, боюсь, но не слишком боюсь — сам первым перехожу в наступление.
Мать после доклада своего суетится, на кухне перед отцом хлеб, соль, горячие щи ставит; ну а я устроился на всякий случай поближе к двери, поближе к выходу в коридор, и оттуда этаким соловьем заливаюсь про полосу невезения.
Заливаюсь, а отец хлебает, слушает.
Внимательно так слушает, но все молчит.
Только когда откусывает от краюхи, зеленоватые из-под рыжих бровей глазищи поднимает на меня, лоб морщит, жуя хлеб, шевелит усами.
Шевелит и все помалкивает.
И таким вот манером он до того молчал, что и я замолчал.
Я подаюсь теперь подальше, в самый коридор, а отец откладывает ложку, утирает усы да вдруг совершенно спокойным, но ужасно твердым голосом и объявляет:
— Завтра в шесть ноль-ноль утра собирайся в путь-дорогу.
— В какую дорогу? — опешил я.
— Куда ты его? — напугалась больше моего мать.
А он нам так и отрубил:
— В колхоз!
Отрубил, встал, шагнул из кухни в комнату. Мать тоже вскочила:
— Опомнись! Ты что? Зачем Паше в колхоз?
— За умом! — отрезал еще круче отец, ушел в комнату, повалился там на оттоманку да и захрапел.
После дальнего рейса он всегда так. Навернет тарелки три, а то и четыре горячих-прегорячих щей, на оттоманку повалится, и хоть стреляй над ним из пушки.
Он нахрапывает, а мы с матерью на кухне сидим, друг на друга смотрим. И если честно говорить, мне даже страшновато. В другое-то время, если бы мне сказали по-хорошему: «В колхоз!», я бы, может, и обрадовался, а тут, чувствую, дело неладно, и едва не реву.
— Что это, — говорю, — мама? Неужели он меня насовсем в колхоз-то? Полоса ведь у меня пройдет…
Мать такому обороту не рада и сама. Она тоже разводит руками:
— Ох не знаю, Паша… Подождем утра, голубчик, может, утром папа поотмякнет…
Наутро отец не отмяк, но кое-что прояснилось.
Встали мы по трескучему нашему будильнику в шесть ноль-ноль: в окошках еще темь-распротемь, холод.
Отец включил свет, со мною по-прежнему ни слова, но матери говорит:
— Выдай ему — это мне, значит: «Выдай!» — носки потолще да свитер потеплей. И положь в сумку еды на двоих. Раньше, чем через сутки, нам не вернуться.
Ну, а раз он так говорит, то, стало быть, вернуться мы все-таки вернемся, и я — ожил.
Настолько ожил, что пробую от поездки даже увильнуть.
— Чего это, — бубню, — в колхоз ехать, когда я — школьник. У меня теперь школьные каникулы, а в каникулы я должен отдыхать.
Но отец — мы в это время уселись завтракать — фыркнул до того презрительно, что я чуть не поперхнулся вчерашними щами.
— Отдыха-ать… — передразнил отец. — От чего отдыхать-то? От полосы?
И я опять скис. А он вновь замолчал. И так, без единого слова, мы вышли. Молчал отец и в трамвае, пока мы ехали по пустым зябким улицам, молчком он поздоровался и с вахтером в гараже, молчком осмотрел да завел свой старый грузовик, который называл в добрую минуту «газончиком», а в хмурую — «газоном».
И только когда мы прикатили на строительный склад, то отец поговорил с грузчиками, да и то безо всякой охоты.
Я сижу в кабине, он зачем-то полез опять к мотору под задранный капот; грузчики кидают к нам в полураскрытый кузов длинные водопроводные трубы, на меня мимоходом поглядывают, кричат весело отцу:
— Смотри-ка, у тебя настоящий помощник-стажер подрос!
— Подрос… — пыхтит из-под капота отец.
— И рыжиной весь в тебя!
— В меня… — пыхтит все так же отец.
— И, поди, деловой такой же?
— Куда-а как деловой… Деловитее не бывает… — совсем глухо, даже с насмешкой отвечает отец, а я в кабине ерзаю, голову от этих надоедных грузчиков отворачиваю, не могу дождаться, когда они трубы уложат, увяжут да и отпустят нас в дорогу.
Но вот наконец и дорога!
В полях под рассветным солнцем ослепительно полыхают снега. В каждой лужице по обочинам пути будто горит электросварка. И смотреть, не жмурясь, можно только на асфальтовую ленту шоссе, которая к нам под колеса так самоходом и стелется.
Она встречь нам бежит, а мы с отцом едем, помалкиваем опять.
За кабиной тонко звенят стальные трубы: мотор, глотая прохладный воздух, фырчит бодро, а мы снова ни гу-гу.
Отец разговоров не заводит, потому что не желает, а я опасаюсь.
Я думаю: «Начни, а он мне вновь как чего-нибудь этакое ответит — и хоть сиди тогда в кабине, хоть падай… Да и зачем он в рейс-то меня все-таки забрал? Ведь не покатать же! Прокатиться, хоть и до какого-то там неизвестного колхоза, любой мальчишка был бы не прочь, даже Эдя, и вряд ли отец задумал мне устраивать такое увеселение… Нет, наверняка тут затеян какой-то очень и очень крепкий подвох!»
В общем, еду я, тревожусь, а отец, должно быть оттого, что и дорога хороша, и погода светла, начинает как будто бы маленько отмякать. Он даже усмехнулся, когда ловко обошел одного совсем по-цыплячьи желтого «Жигуленка», помахал встречному на чумазом, тракторишке «Беларусь» трактористу, ну а я, пользуясь моментом, пробую к отцу подольститься:
— Трубы в колхоз для чего? Разве там тоже есть, как в городе, водопровод?
— Строим… — кивает отец, но мигом снова строго поджимает губы.
А я и такому началу рад. «Ага, — думаю, — по делу-то он мне отвечает! Сейчас подкину еще какой-нибудь умный вопрос…»
Но тут стало не до вопросов. Подкинуло и мотануло весь наш грузовик.
Трубы в кузове загремели — мы свернули с асфальта на разбитый в пух и прах проселок. Колея тут в глинистых рытвинах, в мутных лужах, и только белые поляны меж голубых вдоль дороги перелесков сверкают чистым снегом, горят подплавленным на солнце настом.