— Доктор, я к вам! Вы самый авторитетный медик в городе!
Петр Петрович от смущения тоже весь покраснел, тоже быстро ответил:
— Не самый, не самый… Я рядовой детский врач.
Но гостя было уже не остановить. То и дело взмахивая короткими ручками, он сбивчиво и заполошно затараторил:
— Вот и славно, вот и расчудесно! А я — Чашкин… А я заведую здешним зоопарком. Но речь идет сейчас, доктор, не о наших с вами должностях-званиях, речь идет о жизни или смерти одного прекрасного существа. Крошка Элизабет вчера вечером и сегодня утром окончательно и бесповоротно отказалась от всякой еды!
Петр Петрович, конечно, сразу насторожился весь и даже, как всегда в экстренных случаях, сразу потянулся к вешалке за своим пальто и за шляпой.
— Говорите толковей, быстрей!
Говорить еще быстрей Чашкин не мог, но толковее объяснился:
— Элизабет — наша единственная во всем зоопарке лошадка-пони, и с нею творится что-то неладное. Овса, сена не ест, воды не пьет, сегодня утром отказалась даже от пареных отрубей, хотя очень их всегда любила.
— Что не ест? — замер от удивления Петр Петрович. — Кто не ест? Какая такая пони? Какие такие сено, овес, и при чем тут я, детский врач?
У него и брови поднялись торчком, и лицо вытянулось, а потом он вдруг рассмеялся, закинул пальто обратно на крючок, на вешалку:
— А я-то сначала подумал, Элизабет — это ребенок… Ну и приходит же кое-кому в голову такая вот несуразица: давать лошадям человеческие имена, да еще — заграничные.
— А она и есть заграничная! Чистейшая шотландская! Она и есть как ребенок! — взмолился Чашкин. — Все животные, когда болеют, становятся ну прямо совершеннейшими детьми! Хоть слон, хоть бегемот, хоть такая крохотуля-невеличка, как наша Элизабет… Рассказать о своей болезни она не может ничего, а глядит на вас, моргает глазами так, что вам и самим хоть впору зарыдать!
И Чашкин, действительно едва-едва не плача, принялся объяснять уже не криком, а быстрым, тревожным полушепотом, что вот именно из-за этой-то схожести его четвероногих питомцев с ребятишками ему и пришла в голову этакая невероятная, этакая, можно сказать, сумасшедшая мысль: позвать к Элизабет детского врача! А прямой специалист по лошажьим болезням — ветеринарный фельдшер — у нее уже был… Был, ничего не нашел, сказал, что у лошадки просто такой временный каприз и что скоро все это пройдет. Но он, Чашкин, фельдшеру не верит! Слишком Элизабет грустна для капризов, и если тут еще и Петр Петрович откажет, то неизвестно что и случится, то неизвестно что и делать.
— А ничего пока и не надо делать, — совсем теперь спокойно, даже безо всякой усмешки ответил Петр Петрович. — Советую день-другой обождать. Послушаться вашего, как вы сказали, прямого специалиста. А сейчас, милости прошу, к нам на горячие пирожки, на кофеек!
Но расстроенный Чашкин лишь расстроенно посмотрел на Петра Петровича, сказал: «Эх-х…» и пошел не туда, откуда у Ивановых так аппетитно потягивало горячим кофейком, а медленно и понуро шагнул к входной двери.
И тут неведомо что и стряслось бы дальше, если бы не Вася и не его мама.
Вася чуть ли не крикнул:
— Эх, папка! А сам говорил: «Кто бы где бы ни просил о подмоге, отворачиваться не честно!»
Мама тоже подхватила:
— Не честно! Пускай это не твоя обязанность, пускай это не ребенок, а лошадка, но раз мы про эту лошадку узнали, то и отказать ей в помощи нельзя никак.
— Конечно, нельзя… — сразу остановился у порога и вздохнул Чашкин.
А Вася добавил:
— Я теперь про эту лошадку буду думать каждый день.
— Я тоже, — сказала мама.
И тогда Петр Петрович нахмурился, широко на всю прихожую развел руками:
— Я-асно… Вы, получается, добряки, вы, получается, хорошие люди, а я — нет…
И он, как бы все больше и больше сердясь, глянул на маму, глянул на Васю, немножко поприветливее посмотрел на Чашкина и опять потянулся к вешалке. Он стал во второй раз снимать с крючка шляпу и пальто.
Вася мигом ринулся за своей теплой, курточкой, закричал:
— Можно, и я с вами?
Петр Петрович кивнул молча, зато воспрявший Чашкин радостно выпалил:
— Можно! И даже обязательно!
И вот перед ними распахнутая навстречу весеннему ветру городская улица. На ней шум, веселая людская толкотня. Дома, домишки, деревянные заборы золотисто-желты от солнца. На асфальтовых, еще не полностью очищенных ото льда тротуарах — журчание ручьев. На голых, но по-мартовски теплых тополях — воробьиный ор. За тополями — сверкание рельсов, радостный трезвон трамваев.
Петр Петрович с Васей сразу и пошагали было к трамвайной остановке, да Чашкин забежал вперед:
— Не туда!
Он повел их то узкими, почти пустынными переулками, то проходными полутемными дворами, где все еще синел мокрый снег и где по водосточным жестяным трубам неистово грохотали падающие с крыш сосульки.
Под этот грохот Чашкин отважно нырял из одной сумрачной арки в другую, услужливо показывал:
— Налево, доктор, теперь направо… Простите, что веду такими ходами-переходами, тут намного быстрей.
А Петр Петрович и сам теперь торопился, и Васю подгонял:
— Не отставай, нажимай, Васек!
Но и Васю подгонять было тоже не надо. Вася торопился не только на выручку к неведомой лошадке — побывать в зоопарке ему хотелось давно.
Хотелось, да вот до нынешнего дня все как-то не выходило, потому что и у Васи на это были тоже свои уважительные причины.
Сперва, когда Ивановы переехали в город, Вася просто не знал, что тут есть такое интересное местечко. А когда узнал, то наступило первое сентября и начались занятия в школе. А потом Васю приняли в хоккейную команду, и ему стало совсем уж не до чего, в том числе и не до зоопарка.
Кроме того, с этим-то вот хоккеем у Васи вышла такая история, что о ней стоит рассказать чуть подробней…
Команда была, конечно, детской, школьной, и тренировал ее учитель-физкультурник. Он быстро увидел, какой Вася после деревенской жизни крепенький да ловкий, и очень скоро назначил его вратарем. Но назначил не одного, а в пересменку с другим мальчиком, с Николушкой Копейкиным. На одну игру, скажем, в сегодняшний вечер, тренер выпускал на лед Васю, на другую игру, скажем, в следующий вечер, выпускал всегда Николушку.
И все было бы тут хорошо, если бы однажды вдруг Вася не взял, не удержал страшнейший удар — булит. Николушка ни разу таких ударов не брал, а он — взял!
Он и сейчас помнит, как ахнули все, когда шайба оказалась у него в руке, в ловушке, — и вот с этой-то минуты Вася Иванов крепко-прекрепко зауважал сам себя. Сначала зауважал молчком, тишком, а потом учудил номер и при всех.
Когда к ним на ледовую встречу приехала знаменитая команда тридцать третьей городской школы, когда Васины боевые соратники и сам он выходили, грохоча коньками, из раздевалки, когда Николушка Копейкин провожал всех добрыми пожеланиями и немножко завистливым взглядом, потому что был в этот вечер запасным, — то Вася поравнялся с Николушкой и прищелкнул перед его носом пальцами:
— Вот так-то! Нечего завидовать! Все верно. Сегодня и безо всякого череда должен был бы играть я. Сегодня сражаются хоккеисты — первейший сорт!
Николушка мигом вскинулся, но тут же и грянул бас тренера:
— Отставить! Это кто это первый сорт? Это ты, Иванов, первый сорт? Отставить и твой выход. Садишься в запас, на лед идет вратарь Копейкин.
А еще он сказал, что за такое зазнайство и хвастовство его, Иванова, надо бы отправить даже не на запасную скамейку, а домой, но поскольку грех с Васей вышел впервые, то пускай Вася пока посидит вот тут в раздевалке у окошечка да и подумает: какой он сорт-фрукт на самом деле — наилучший или так себе, с пятнышком…