Родители выбрали меньшее из зол и подписали согласие на запоздалую, отчаянную попытку расщепления.
Под глубоким синтогипнозом у него были выявлены три независимые одна от другой личности. Врачи поговорили с ними и сделали выбор. Двум из них дали новые имена и поместили в тела Дюрьера, Третью, собственно Элистера, которую они нашли наиболее подходящей и надежной, оставили в его подлинном теле. Все три личности при операции несколько пострадали, поэтому исход ее признали ограниченно удовлетворительным.
Доктор Власек, лечащий нейрохирург, отметил в своем отчете, что для всех троих в силу их неадекватности нет никакой надежды на последующую реинтеграцию по достижении ими тридцати лет. Слишком поздно было произведено расщепление, и шизоидные компоненты утратили взаимопонимание, а также начисто лишились каких бы то ни было общих черт характера. Он подчеркнул, что о реинтеграции не может быть и речи и что каждому из них придется жить по-своему в пределах собственной суженной личности.
Стремясь предотвратить нежелательную, да и невозможную попытку реинтеграции, двух Дюрьеров отправили к приемным родителям на планеты Эйя и Йигга. Доктора пожелали им всего наилучшего, сами, впрочем, не веря в это.
Элистер Кромптон, доминирующая личность, оставшаяся в подлинном теле, поправился после операции, но двух третей его натуры, утерянных после отторжения шизоидных частей, ему всегда недоставало. Его навек лишили таких человеческих черт, эмоций и особенностей, которые ничем невозможно заменить.
Кромптон вырос и превратился в болезненно худого юношу среднего роста, остроносого, тонкогубого и лишенного обаяния. Его тусклые глаза скрывались за линзами очков, на лбу наметились залысины, а на подбородке кое-где пробивалась реденькая растительность.
Высокий интеллект и необычайно талантливое обоняние Кромптона обеспечили ему хорошую работу и быстрое продвижение по службе в «Сайкосмелл, Инк.»; в тридцать лет он занимал уже должность главного эксперта, предел мечтаний любого работника в этой области, что принесло ему почет и вполне приличный доход. Но Кромптон не чувствовал полного удовлетворения.
Он с завистью видел вокруг себя людей с изумительно сложными, противоречивыми характерами, людей, которые постоянно вырывались из стереотипов, навязываемых обществом. Ему встречались абсолютно бессердечные проститутки и армейские сержанты, ненавидевшие жестокость; богачи, не жертвовавшие ни цента на благотворительность, и ирландцы, которые терпеть не могли сплетен; итальянцы, не способные пропеть ни одной мелодии, и французы, действовавшие без расчета и логики. Кромптону казалось, что большинство людей живет удивительно яркой, полной неожиданностей жизнью, то взрываясь внезапной страстью, то погружаясь в равнодушный покой; они говорят одно, а делают совсем другое; поступают наперекор своей собственной натуре и превосходят свои возможности, сбивая тем самым с толку психологов и доводя до запоев психоаналитиков.
Но для Кромптона, которого врачи ради сохранения его рассудка лишили всего этого духовного богатства, такая роскошь была недостижима.
Всю свою сознательную жизнь, день за днем, с отвратительной методичностью робота в 8.52 Кромптон прибывал в «Сайкосмелл». В пять пополудни он убирал свои масла и эссенции и возвращался в меблированную квартиру. Здесь он съедал невкусный, но полезный для здоровья ужин, раскладывал три пасьянса, разгадывал кроссворд и растягивался на узкой одинокой постели. Каждую субботу, протолкавшись сквозь тусовку безалаберных, веселых подростков, Кромптон ходил в кино. По воскресным и праздничным дням он изучал «Никомахову этику» Аристотеля, потому что верил в самосовершенствование. А раз в месяц Кромптон крадучись отправлялся к газетному киоску и покупал журнал непристойного содержания. Дома, в полном уединении он с жадностью поглощал его, а потом в порыве самоуничижения рвал ненавистный журнал на мелкие кусочки.
Кромптон, конечно, понимал, что врачи превратили его в стереотип ради его же блага, и пытался смириться с этим. Некоторое время он поддерживал компанию с такими же заурядными, ограниченными личностями. Но все они были высокого мнения о себе и закоснели в собственном самодовольном невежестве. Они были такими от рождения и потому не чувствовали своей неполноценности, не мучились жаждой самовыражения и не хотели видеть дальше своего носа. Кромптон скоро признал, что люди, похожие на него, невыносимы, а значит и сам он невыносим для окружающих.