В Тибете к осужденным относятся снисходительно, без презрения, никто не считает их отвергнутыми обществом. Мы понимаем, что на их месте может оказаться каждый, и жалеем их.
Справа от эконома жили, каждый в своей комнате, два монаха. Это были наши духовники, денно и нощно молившие небеса о благоволении к нашему дому. Среднеимушие семьи содержали только одного духовника, наше социальное положение обязывало иметь двоих. К ним обращались за советами и, прежде чем что-либо сделать, просили их помолиться богам о ниспослании удачи. Раз в три года духовники менялись – прежние уходили в свой монастырь, а на их место поступали новые.
В каждом крыле дома была часовня, где перед алтарем с деревянными скульптурами горели масляные светильники. Семь чаш со святой водой постоянно начищались до блеска, несколько раз в день их наполняли заново. Это делалось на тот случай, если боги придут и захотят напиться. Духовников хорошо кормили – тем же, чем питалась вся семья, – чтобы молитва их была страстной и чтобы боги услышали, как добротна наша пища.
Слева от эконома жил юрист, который следил за тем, чтобы все в доме делалось по обычаю и по закону. Тибетцы очень уважают свои традиции и законы, и наш отец должен был служить выдающимся образцом законопослушания.
Я вместе с братом Пальжором и сестрой Ясодхарой жил в новой части дома, наиболее удаленной от дороги. Слева от нас находилась наша часовня, а справа – классная комната, в которой вместе с нами учились и дети слуг. Уроки были длинными и разнообразными.
Жизнь Пальжора оказалась недолгой. Он был слишком слаб, чтобы приспособиться к тем трудностям, которые были уготованы нам. Ему не исполнилось еще и семи лет, когда он покинул этот мир и отправился в страну Тысячи Храмов. Ясо тогда было шесть, а мне – четыре года. Я и сейчас словно вижу, как за братом, исхудавшим и высохшим, как кора дерева, пришли служители Смерти, взяли его труп и унесли с собой, чтобы разрубить на куски и отдать грифам, как того требовал обычай.
Я стал теперь наследником семьи, и занятия мои усложнились. Мне было четыре года; я питал непреодолимое равнодушие к лошадям. Отец же, человек строгих правил, хотел, чтобы я воспитывался в условиях железной дисциплины – в назидание всем.
В моей стране есть такое правило: чем знатнее род, тем суровее должно быть воспитание. В отдельных аристократических семьях допускалось некоторое послабление в вопросах воспитания детей – но только не в нашей! Отец придерживался мнения, что если сын бедняка не может в будущем рассчитывать на легкую жизнь, то хотя бы в юные годы он имеет право на снисхождение и мягкое отношение к нему; и наоборот, знатного отпрыска в дальнейшем ожидают все блага, соответствующие его роду, поэтому предельно суровое детство и граничащее с жестокостью воспитание, в основу которого положены трудности и лишения, помогут взрослому знатному человеку лучше понимать бедняков и относиться сочувственно к их заботам и нуждам. Такая постановка вопроса официально исходила от правительства. Подобная система воспитания оказывалась роковой для слабых здоровьем детей, зато для тех, кто выживал, потом не существовало никаких преград.
Тзу занимал комнату на первом этаже у главного входа. Побывав когда-то монахом-полицейским и повидав на своем веку людей разных, Тзу сильно тяготился положением отставного служаки в роли дядьки. Рядом с его комнатой находились конюшни с двадцатью выездными лошадьми отца, тибетскими пони и рабочим скотом.
Конюхи ненавидели Тзу за его казенное усердие и привычку совать нос не в свое дело. Когда отец выезжал куда-либо верхом, его неизменно сопровождал вооруженный эскорт из шести всадников. У всадников была своя форма, и Тзу постоянно придирался к ним по поводу ее безупречности.
По неизвестной мне причине эти шесть человек имели обыкновение выстраивать коней у стены, повернувшись к ней спиной, и скакать навстречу отцу, как только он выезжал из ворот. Я заметил, что если свеситься из окна амбара, то можно дотянуться рукой до всадника, Однажды, от нечего делать, я пропустил веревку через кожаный пояс одного из них в тот момент, когда он занимался проверкой своего снаряжения. Мне удалось связать узлом концы веревки и накинуть ее на крюк амбара. Все это произошло незаметно в общей суете и разговорах, При появлении отца пять всадников поскакали ему навстречу; шестого веревка стащила с лошади. Грянувшись о землю, он заорал во всю глотку, что попал в когти злых духов. Пояс свалился, а я в общей суматохе тихонько снял веревку и незаметно исчез. После этого я с большим удовольствием потешался над жертвой моей шуточки:
– Эй, Нетук, так ты, оказывается, тоже плохо держишься в седле?
Жизнь становилась нелегкой – приходилось бодрствовать по 18 часов из 24. Тибетцы считают, что неразумно спать днем: дневные демоны могут найти спящего и вселиться в него. По этой причине спать запрещают даже детям, так как родители боятся, что их дети станут «одержимыми». К больным тоже приставляют монахов, в обязанности которых входит не давать подопечным спать в неподходящее время. Снисхождения нет никому – даже умирающие должны пребывать как можно дольше в состоянии полного сознания, чтобы не сбиться с пути, переселяясь в другой мир, не затеряться во время перехода.
В школе мы изучали китайский язык и две разновидности тибетского: язык общеупотребительный и язык высокого стиля. Первым надлежало пользоваться в разговоре с домашними и с людьми низших рангов, второй служил для общения с людьми равными по происхождению или рангом выше. Правила требовали изысканного обращения даже с лошадью более знатного человека, чем ты сам! К примеру, любой из слуг, проживавших в доме, при встрече с нашей аристократической кошкой, величественно шествовавшей через весь двор по своим загадочным делам, спрашивал ее:
– Не соизволит ли досточтимая Кис-кис пройти со мной и отведать недостойного молока?
Досточтимая Кис-кис, однако, независимо от оттенков стиля, соглашалась только тогда, когда ей этого хотелось.
У нас был очень большой класс. В свое время это помещение служило столовой для приходящих монахов, но потом, когда реконструировалось все здание, его переделали под школьные занятия. В школе учились все дети, проживавшие в нашем доме; набиралось их до шести десятков. Сидели мы на полу, скрестив ноги, перед столом или длинной скамейкой высотой около полуметра, и всегда спиной к учителю, чтобы не знать, когда и на кого он смотрит. Работать приходилось много и без передышки.
В Тибете бумагу изготавливают вручную, стоит она дорого – слишком дорого, чтобы позволить ее портить детям. Поэтому мы пользовались грифельными досками размером 30 на 35 сантиметров. Писали кусочками твердого мела, который добывался в горах Цсу Ла, еще на 4 тысячи метров выше Лхасы (сама столица находится на высоте 4 тысяч метров над уровнем моря).
Мне нравился мел красноватого оттенка, а сестра Ясо обожала пурпурный. Вообще нам попадался мел всевозможных цветов – красный, желтый, синий, зеленый. Я думаю, что оттенки ему придавали примеси каких-то металлов. Но какой бы ни была причина, разноцветные мелки нас очень радовали.
Больше всего неприятностей мне доставляла арифметика. Вообразите себе: 783 монаха употребляют каждый по две чашки тсампы ежедневно, причем в каждой чашке умещается по 350 граммов напитка; требуется определить, какой будет бочка, в которой содержится недельный запас тсампы. Ясо получала ответ как бы играючи. Мои способности, увы, были не столь заметны. Зато они проявились на уроках гравировки – здесь я добился неплохих успехов. Все тибетское письменное наследие хранится на деревянных дощечках, заполненных с помощью гравировки. Гравировка по дереву считается в Тибете очень почетным занятием. Но дети, опять-таки, не могли пользоваться деревом из-за его дороговизны. Оно ввозилось из Индии. Тибетские породы деревьев были слишком твердыми и не годились для гравировки. Мы работали на мягком мыльном камне, который хорошо поддавался остро заточенному ножу, а иной раз гравировали просто на засохшем старом сыре!