Хотя потом Джону Кэмпбеллу и случалось иметь дело с еще более молодыми авторами, не думаю, что за всю свою карьеру он встречал новичка столь не от мира сего и столь наивного, как я. Похоже, это его забавляло: приятно иметь такую прекрасную возможность придать форму сырому материалу. Как бы то ни было, я всегда считал себя ею любимчиком — на меня он тратил больше времени и сил, чем на кого-нибудь еще. Хочется думать, что это до сих пор заметно.
Я всегда гордился тем, что мой первый рассказ в «Astounding» появился в первом выпуске серии «Золотой век», хотя и ясно, что никакой связи тут нет. Если уж на то пошло, в блеске «Черною разрушителя» Ван Вогта, открывавшего выпуск, едва ли кто разглядел мою собственную слабенькую звездочку.
Когда я вошел в кабинет, Джон Харман сидел за своим столом, погруженный в глубокую задумчивость. Это стало уже привычным — видеть, как он неотрывно смотрит в окно на Гудзон, подперев голову рукой и нахмурившись. Мне такое дело не нравилось. Куда это годится: день за днем наш маленький боевой петушок выматывает себе душу, когда по справедливости весь мир должен бы им восхищаться и превозносить до небес. Я плюхнулся в кресло.
— Вы видели сегодняшнюю передовицу в «Кларион», босс?
Он обратил ко мне усталые покрасневшие глаза.
— Нет, не видел. Что там? Они снова призывают на мою голову отмщение Господне? — голос Хармана был полон горького сарказма.
— Ну, теперь им этого мало, босс, — ответил я. — Вы только послушайте:
«Завтра — день, когда Джон Харман совершит свою святотатственную попытку. Завтра этот человек, против воли и совести всего мира, бросит вызов Богу.
Разве открыта смертным дорога всюду, куда их манят тщеславие и необузданные желания? Есть вещи, навеки недоступные человеку, и среди них — звезды. Подобно Еве, Харман жаждет запретного плода, и как праматерь человеческую, его ждет за это справедливое наказание.
Но говорить об этом мало. Ведь если мы позволим ему навлечь гнев Господа, это будет вина всего человечества, а не одного Хармана. Если мы позволим ему осуществить свои гнусные замыслы, мы станем пособниками преступления и отмщение Господне падет на всех нас.
Поэтому совершенно необходимо принять немедленные меры, чтобы воспрепятствовать полету так называемой ракеты. Правительство, отказываясь сделать это, провоцирует насилие. Если ракета не будет конфискована, а Харман арестован, возмущенные граждане могут взять дело в свои руки…»
Гнев буквально выбросил Хармана из кресла. Выхватив у меня газету, он скомкал ее и швырнул в угол.
— Это же откровенный призыв к суду Линча! — взревел он. — Как будто этого, — он сунул мне в руки пять или шесть конвертов, — мало!
— Снова угрозы?
— Именно. Придется опять затребовать усиления полицейской охраны здания, а завтра, когда я отправлюсь за реку на полигон, будет нужен эскорт мотоциклистов.
Харман возбужденно забегал по комнате.
— Не знаю, что и делать, Клиффорд. Я отдал «Прометею» десять лет жизни, я работал, как раб, я потратил на него целое состояние, отказался от всех человеческих радостей — ради чего, спрашивается? Чтобы позволить кучке идиотов натравить на меня все общество? Чтобы даже моя жизнь оказалась в опасности?
— Вы опередили свое время, босс, — пожал я плечами.
Фатализм, который Харман усмотрел в этом жесте, еще больше распалил его гнев.
— Что значит «опередил свое время»? На дворе как-никак 1973 год. Человечество готово к космическим путешествиям уже полстолетия. Пятьдесят лет назад люди начали мечтать о дне, когда они смогут покинуть Землю и устремиться в глубины космоса. За полвека наука медленно и с трудом проложила дорогу к этой цели, и вот теперь… Теперь эта возможность у меня в руках, а вы говорите, что человечество еще не готово!
— Двадцатые и тридцатые годы были временем анархии, упадка и слабости власти, не забывайте, — мягко произнес я. — Нельзя считать критерием то, что говорилось тогда.
— Да знаю я, знаю. Вы хотите напомнить мне о первой мировой войне 1914 года и второй — 1940-го. Но это же древняя история — в них участвовали мой дед и мой отец. Зато в те годы наука процветала. Люди тогда не боялись мечтать и рисковать. Тогда не было ограничений ни в чем, что касалось науки и техники. Ни одна теория не объявлялась слишком радикальной для того, чтобы ее разрабатывать дальше, ни одно открытие не признавалось чересчур революционным, чтобы сделать его всеобщим достоянием. А сегодня мир поражен гнилью, раз такая великая мечта, как космические путешествия, объявляется святотатственной.