Выбрать главу

И над всем этим разносился яростный вой ветра, пойманного в ловушку лопастей.

Наблюдать за этим было всё равно, что следить за стаей птиц или бабочек. Зрелище потрясло и заворожило Коула. В какой-то момент его взгляд зацепился за неподвижный участок — целый ряд ветряков застыл и не вращался. Это привлекало внимание, как пятно спокойствия от разлитого масла на ряби волн… Но тут горный отрог заслонил от них Долину, и отсёк шум ветра.

— «И в сей долине был великий бой», — нарушил молчание Баргудо, — «и смерть богатую снискала жатву. Куда ни глянь, биенье птичьих крыл — то вороньё на пиршество слетелось».

— Вы так странно говорите, — заметил Рин. — Совсем не как, э… — он замялся.

— Не как грязный бродяга? — лукаво подсказал Баргудо, и усмехнулся. — Ну, не красней, дружок! Пристал стыда румянец деве юной, не отроку, что мужеством силён! — У Рина даже уши заполыхали.

— Ты проницателен, как подобает Джентльмену-путнику. Вы, юноши, делите кров с бывшим первым трагиком Хорбургского Театра!

— Вы что, артист? — не поверил Коул.

— Актёр. Да, было время, когда Р. Дж. Баргудо услаждал речами не случайных попутчиков, и не горстку работяг, — бродяга вздохнул, — а восхищённые толпы в зале. О, какой был зал! Какие люстры! Они парили под потолком, будто города из звёзд. А за сценой — ряды лиц, уходящих в полумрак…

Коул бывал в театре несколько раз, и особо не проникся. Он больше любил стереопьесы, где в луче фонаря на стене сменялись под музыку рисованные кадры с приключениями героев. А теперь, выходит, перед ним был один из тех, кто выходил на сцену в маске.

— Театр, — с тоской повторил Баргудо. — Он был на самой границе Птичьего Города, района в Хорбурге, где селилась богема. Художники, певцы, актёры, поэты. Ах, видели бы вы те улочки в ласковых вечерних сумерках, мансарды в цветах; а какой шоколад подавали в «У колокольни»!.. А театр был их посольством вдохновенных безумцев в мире деловых людей. Лучшие художники расписали его своды, скульпторы украшали лепниной и резьбой. Какие давались представления! Поверите ли, мы даже играли пьесы Былых Времён.

— Правда? — оживился Рин. — Я слышал, их почти не разрешают!

— До нас дошли лишь крохи культуры Бывших. И, конечно, многое пришлось переписать: в тех пьесах речь шла о странах, что давно исчезли. Уж нету ни народов тех, ни стран — все канули в объятия забвенья… И всё равно, публика рукоплескала. — Баргудо оживился. — Мы ставили «Анкервилльского Цирюльника», и «Рельсоход «Желание», и «Трёхсекундную оперу». В «Клепсипольском купце» я играл Шейлока Холмса, сыщика, чью дочь похитил бандит! «Я — гончая, напавшая на след: в грозу и дождь настигну негодяя, и плоть его клыками вырву я!». Ах, Кия Севилла в роли Джессики была несравненна. Зал рыдал… — Бродяга умолк.

— А потом? — решился спросить Рин.

— А потом всё кончилось, — тихо ответил бродячий трагик.

Коул отвернулся и хмуро уставился на проносившиеся мимо каменные склоны. Он вдруг почувствовал себя чужим: бродяга приковал к себе внимание Рина. К тому же, вернулась щемящая тяжесть на сердце при мысли о маме. Он старался убедить себя, что Гай что-нибудь придумает — но это не помогало. Ещё вчера у него был дом; ещё вчера мама с улыбкой накладывала ему завтрак, подбирала рубашку, обнимала его. А теперь…

— У тебя тяжко на сердце, парень. — Это прозвучало как утверждение, и Коул вскинул голову: да какое ему дело?.. Но Баргудо смотрел печально.

— Я не буду спрашивать, от чего вы бежите. Но помни: от беды не скроешься, пока она в твоём сердце. Оставь её позади, и не оборачивайся, иначе споткнёшься на пути.

— От всего не убежишь, — сквозь зубы бросил Коул.

— Верно. Так пусть дорога закалит тебя, и когда беда настигнет — ты обернёшься, и встретишь её без страха. Не дай вчерашнему дню предать завтрашний.

— Это из какой-то пьесы? — Рин придвинулся к другу.

— Это из меня. — Баргудо отцепил своё банджо от рюкзака, задумчиво перебрал струны. — Ведь все мы от чего-то бежим: кто от одиночества, кто-то от толпы. Я бродяжничал с пэйви — они бегут от памяти по утраченной родине…

Кто ищет любви, кто бежит от стыда,

От прошлых ошибок, невзгод и падений.

А кто-то уходит искать приключений -

Зовут их в дорогу любовь и звезда.

А пэйви бегут от щемящей тоски

По родине милой, что съели жуки…

— Как? — Рин от неожиданности фыркнул, и рассмеялся в голос. Коул против воли улыбнулся, и вот уже засмеялся вместе с другом.

— Верно, — усмехнулся бродяга. — А так?

А пэйви бегут от щемящей тоски

По родине милой, окутанной мглою,

Где чайки ныряют, крича, над волною

И ночью ненастной гудят маяки.

Намного лучше, правда?

— Нет, но жуки! — выдавил Коул, отсмеявшись. — Как вам это в голову пришло? — Его тоска развеялась без следа.

— Да так, ничего. Ну, молодые люди, раз уж так, чего бы нам не спеть? «Девчонку с полустанка» знаете?

Пальцы высекли из струн знакомый мотив. Рин подхватил слова со второй строки, а чуть погодя присоединился и Коул:

Я знавал одну девчонку, что жила на полустанке — да!

Я знавал одну девчонку, что жила на полустанке — да!

Каждый день, сготовив ужин, приходила она на вокзал

И стояла на перроне, провожая взглядом поезда!

У неё за полустанком белый домик с голубятней — ей!

У неё за полустанком белый домик с голубятней — ей!

Каждый день она с улыбкой заводила старые часы,

И, взойдя на крышу, выпускала в небо сизых голубей!

А голуби кружат над крышей,

Над вокзалом — в голубую высь!

И железная дорога, исчезая, убегает вдаль.

И сплетаются пути,

Расходятся, чтобы опять сойтись

И бегут по ним сквозь время и разлуку

Поезда!

Кто-то на перроне ждёт, а мимо пролетает поезд-жизнь!

Кто-то на перроне ждёт, а мимо пролетает поезд-жизнь!

Только знаешь ведь, судьба — не поезд, и не птица в небесах:

Это станция твоя, где ты сойдёшь — смотри, не ошибись.

Знаю я одну девчонку, что живёт на полустанке — ей!

Знаю я одну девчонку, что живёт на полустанке — ей!

И однажды, на плечо мешок закинув, спрыгну на ходу

И скажу ей: я вернулся, ну же, обними меня скорей!

* * *

Ветер завывал над головой в неподвижных лопастях ветряков. Лигби взглянул вверх, и в который раз застывшие лопасти показались ему немой уликой их преступления. А потом огляделся, и вновь утешил себя тем, что не один.

— Эй, паренёк! — окликнул сосед, небритый мужичонка с бегающими глазами. — Что думаешь, нешто, приедут? А?

— Не знаю, — шепнул Лигби. Он, как и все, не сводил глаз с редкой цепочки фигур в тёмных мундирах и белых касках.

Рабочие стояли толпой вокруг мачты: все мрачны и молчаливы, будто каждый робел даже не перед полицейскими в оцеплениями — перед соседями, чтобы не струсить. В тишине трепыхались на ветру растянутые в руках транспаранты. Полицы не расходились, но и разгонять пикетчиков не порывались; и Лигби сам не знал, обнадёживаться или пугаться.

— Уж верно, приедут, — вновь подал голос мужичок, будто старался сам себя подбодрить. В руке он держал бутылку пива, но не прикладывался к ней. — Мы ж, это, выразили, да? Единогласно! — повысил он голос, но тут же осёкся. Лигби вздохнул про себя: мужичонка нервировал, а ему и так было не по себе.

А всё-таки, постарался он взбодриться, правильно вышло! И плакаты тоже. И вообще, странно, что они сами до этого не дошли: если б не гость…

Незнакомец появился в бараке под конец смены. Как он прошёл через посты охраны — змей знает, но когда уставшие рабочие ввалились в барак, он сидел на краю койки. А прежде, чем все успели отойти от удивления, молча раскрыл мешок. И там были фрукты, и хлеб, и сосиски, и даже промасленный куль пирожков! Как будто Праздничный Дед явился к работягам, всю вахту живущим на диете из комбриков. Гость подождал, пока оголодавшие люди рвали угощение и набивали рты — а потом заговорил.