Вместе с этим делом его историю как назойливый раздражитель постарались запрятать куда подальше до того, как д-р Клейнке… нет, прежде он познакомился с д-ром Кёпке, желавшим взяться за это дело. Это был грубый тип авторитарного склада, неотесанный человек, замкнутый. Он придумал ему свою характеристику — усредненный профессионал, совсем не воспринимавший его, Левинсона, как человека, — угловатая худая рожа, которая подергивалась от кипевшего в нем презрения. Он-то фактически дал понять (этот Medizyner уже не мог больше произносить данное слово без ипсилона[11]), что все это он, Левинсон, мог просто-напросто выдумать. В литературе были примеры творчески-продуктивной мании величия. Доказательствами он все равно не располагает, а если бы располагал, то неизменным оставался бы вопрос, что в итоге доказало более или менее подтвержденное обстоятельство. В этой связи ему, Левинсону, ничего не приходило в голову. Собственно говоря, на фоне происшедшего с ним — зачем такому, как он, какие-либо доказательства? Это ведь была его жизнь, на кон была поставлена истина его жизни; в каких так называемых доказательствах нуждалась эта истина?!
После Кёпке был д-р Клейнке, новая попытка и снова все сначала. Клейнке он тоже все рассказал: Бекерсон, Кремер, «Горная книга» (не забыл и Лючию), что тот впоследствии назвал субституцией идентичности с рецидивами параноидального психоза. Тому также было что сказать, хотя он ничего не понимал по сути. Вместо этого он поставил его перед выбором — заняться лечением (о Боже, да за свою жизнь он был вынужден это проделывать неоднократно) или примириться и оставаться здесь в изоляции, на что он, к удивлению и разочарованию Клейнке, добровольно решился в силу обстоятельств.
Ему пришлось пережить и кое-что другое. Некоторые относились к нему вполне искренне и заинтересованно, но их каким-то образом выводили из игры — например, некий полицай-ассистент по имени Архус, который (между прочим, с помощью интеллигентных вопросов опять-таки решающим образом помогал ему, Левинсону, припоминать детали) живо интересовался его историей. Но в один прекрасный день и он исчез — якобы трагически погиб во время отпуска, который проводил в Кении.
В ходе всех допросов, кроме тех, что проводил Архус, стало ясно, что никто не верил ему — или не хотел верить. Постоянно возникало подозрение, что он снимающий пенки честолюбивый неудачник, который норовил примазаться к придуманному им самим делу Кремера, которого просто не существовало, поскольку упомянутый Кремер умер естественной смертью. Вследствие этого он только напускает на себя важный вид, поэтому в интересах общественного спокойствия и порядка его следовало поместить в сумасшедший дом. Так ему и сообщили — дела Кремера просто не было, и о покушении на Альстере ничего не было известно. Правда, популярный писатель Кремер действительно скончался от последствий неожиданно возникшей у него эмболии, а также некий Анхойзер добровольно лишил себя жизни на Альстере, у него был найден пистолет, явно то самое оружие, которым было совершено преступление, и упомянутый Анхойзер вплоть до своего раннего ухода на пенсию вел упорядоченную и неприметную жизнь — впрочем, обо всем этом писали газеты, но это мало что говорило.
Удивительно было лишь то (и, собственно говоря, безрассудно), что он, Левинсон, как раз в тот момент, когда благодаря этому делу наконец-то полностью пришел в себя, когда он впервые действовал абсолютно самостоятельно, когда он вмешался в течение событий, хоть и не преднамеренно, стихийно решая вопрос о жизни и смерти, — именно тогда он убедительнее всего пошел на самоизоляцию, познав здесь высшую меру отчуждения, причем вновь извне, по вине других! Фактически все в его жизни происходило по инициативе других… Словно сам он собой ничего не представлял, оставаясь лишь средой для обитания иных существ, высасывающих из него собственное существование, как паразиты, которые в данной среде ощущали себя здоровыми, считая больным его.
Сегодня он ощущал себя сломленным человеком. В нем не осталось больше жизненной силы и мужества, а в сущности, ему недоставало столь необходимой уверенности. Просто он утратил веру во все. Порой ему казалось, что в голове все перемешалось: истинное — лишь с объявленным таковым, подлинное — с утраченной книгой. В какие-то моменты он сам не отдавал себе отчета в том, что реально пережил, а что воспринял со страниц книги. Это был его собственный последний опыт: из него выветрилась уверенность, его устойчивая внутренняя опора. Фактически он все больше жил в каком-то сне, в условиях какого-то искусственного мира, это представлялось последней истиной его истории. И если здесь он так подробно излагал свою историю (собственно говоря, историю Бекерсона), это стало возможным только потому, что он уже давно поставил себя на место другого, растворился в нем, с самого начала выражал одинаковое с ним желание, домысливал за него, вследствие чего до сих пор оставался орудием в реализации его игры воображения. Поэтому чем еще могла обернуться полнота происходящего, если не иллюзией, галлюцинацией Бекерсона, воспринятой им, Левинсоном, до конца дней своих.