В последнее время он все глубже задумывался о нем, Бекерсоне. Фактически он все больше сближался с ним, становясь его одним-единственным близким знакомым. Прежде всего дорогие его памяти образы: прикрывший лицо планом города незнакомец на корме «Сузебека», который, слегка вытянув руку в его, Левинсона, сторону, медленно удалялся… и еще один образ в яхте, когда он, уже бездыханный, «выбрал» парус… Но в еще большей степени, чем все прочее, — забрызганные стекла очков, за которыми прятались его глаза, мертвые глаза Бекерсона, которые все еще разглядывали его в преддверии собственной смерти.
Если он о чем-то и сожалел, то это поспешность, с которой сжег книгу и, к сожалению, уничтожил собственную историю, что являлось последней из длинного ряда его ошибок, вызванных глупостью, слабостью и страхом. Наверное, ему придется смириться с тем, что этой книге суждено было иметь одного-единственного читателя. Но разве не всегда так было, что соответствующий читатель неизменно оставался единственным? Ведь книга пишется флюидами одной души и неизменно возвращается в нее же, только в нее… И это утешение, эту последнюю уверенность он всегда черпал из осознания того, что после прочтения книги, пусть даже всего один раз всего одним человеком, она уже навсегда останется в памяти человечества. Он не мог это обосновать, однако ни на миг не сомневался: однажды прочитанную книгу уже никому не дано уничтожить.
Хотя он не мог сказать, что предпринял бы, если бы все случилось точно так же еще раз… Если бы все повторилось, наверняка не только он, Левинсон, дал шанс своему визави, но и тот ему. Он уже не мог и не хотел по-иному оценивать эту историю, все сложилось именно так и не иначе. Тем самым сущность его жизни, возможно, определялась преступлением (хотя и с практической мотивацией, но в основном с исключительно идейной окрашенностью) и потому с таким трудом поддавалась осознанию. А разве не каждая жизнь, если смотреть на нее трезво, построена на грабеже и крахе в отношении жизни, прожитой другими, оборачиваясь таким образом преступлением? А может, его визави, Бекерсона (он хотел сохранить имя), волновало нечто идеальное, а не какие-то низменные материи? А может, именно это обстоятельство делало его столь опасным и непредсказуемым? А разве его (Левинсона) срыв не проявился прежде всего в том, что на духовную подоплеку этого фиаско он среагировал неадекватно, без соответствующей ясности мысли?
Впрочем, он не увидел, что в итоге явилось причиной того, чтобы удерживать его здесь. Но он был доволен и не собирался гневить судьбу. В его жизни катастрофа случилась лишь однажды, в результате чего показалось, что жизнь прошла мимо и бездумно растрачена. Прожитая (хотя и продолжающаяся) жизнь неизбежно дарила ему облегчение.
Кроме того, он был благодарен читателю, который с самого начала априори не противостоял ему и, возможно, даже проявлял готовность благосклонно выслушать его полный, связный и единственно правдоподобный рассказ о его путаной жизни, несмотря на, к сожалению, стесненные обстоятельства, до смешного регламентированные фактором времени.