Выбрать главу

Там он забирался на то, что еще осталось от бункеров, натыкаясь при этом на заграждения — свидетельства былых времен. Он бродил по этой свалке истории, поднимаясь на самые высокие ее точки; поворачиваясь лицом к морю, разглядывал танкеры и сухогрузы, суда-контейнеры, из которых по крайней мере два-три виднелись на горизонте. И тогда на него вновь накатывались прежняя мучительная эйфория и странное возбуждение — а собственно, по какой причине? Бекерсон в любом случае был от него далеко, что он делал теперь без него? Однако со временем он все же ощутил, что сумел немного отдохнуть, отдалившись от источника переживаний; нервы успокоились, он стал лучше спать после суеты накануне…

Это была та самая прямая как стрела жизнь, основанная на спокойствии и умеренности. Он размышлял об этом, когда бродил по окрестностям, воспринимая себя как монаха, члена некоего оккультного братства. На него благотворно действовала невозмутимость живущих у моря людей и еще — равноудаленность по всем направлениям.

Бокал красного вина на обед, послеобеденный сон — все это, воспринятое от Кремера, стало уже его достоянием. Он вскоре отложил в сторону книгу о Нормандии на немецком языке, купленную в привокзальном киоске в Шербуре. Его не интересовала история мировой войны, но то, что ветер заметает следы на песке, а время стирает память в головах людей… Что еще доказывало увиденное (куски бетона в дюнах, остатки колючей проволоки), кроме давно минувшего несчастья?

Едва ли больше чем образ, кинообраз без особого смысла — оливковые человечки, снова и снова пробегающие по пляжу в тяжелой амуниции, треск холостых патронов, клубы дыма, море огня… — все это вымысел, ни грана правды, как и собственная отсроченная жизнь, как Бекерсон, Франкфурт и эта поездка к морю.

Наконец-то он понял: его жизнь оказалась такой же бессмысленной, как и сама история… Хотя весь мир видел глубокий смысл в течении истории, он-то все воспринимал глубже: история предстала перед ним зияющей пустотой, самотеком, который, впрочем, мог причинять имевшим к ней (к истории) отношение мучительную боль… Хотя он отдавал себе отчет в спорности этого утверждения, может быть, его неуместности, тем не менее, поскольку он его сформулировал, это утверждение все решительнее вторгалось в его сознание. Например, как следовало воспринимать реалию «гитлеровский концлагерь»? Ведь к этому оказался причастен его собственный народ — немцы, о да! — причем все. Они все были причастны, все немцы, даже те, кто выступал против этого, ибо создавали лагеря для других, полагая, что те другие не имеют права быть немцами и быть людьми. Тем самым право на то, чтобы быть людьми, они признавали только за собой, проявляя при этом непостижимую жестокость… Как молодой человек он себе представлял или по крайней мере пытался представить, как сознательно планировалась это презрение к людям и их уничтожение. При этом он мысленно то и дело повторял: но это ведь твои люди, те же самые, которые и сейчас вокруг тебя. Он реально представлял себе, как это причиненное миру несчастье, неохватное и непостижимое, довлело над всеми ними.

Начавшись с инициаторов, эта беда вовлекла в свою орбиту многочисленные жертвы, в итоге распространившись на всех и вся — на самих зачинщиков, жертвы, их наследников… Поэтому зародилась и его как немца мучительная размолвка с этой Германией и с немцами, а фактически со всеми людьми. Ибо происшедшему однажды в отношениях между людьми суждено быть в мире — даже воспоминания не осталось о прежней невинности! А именно потому, что однажды произошедшее перестало быть обратимым, оно глубоко въелось, как неизлечимая рана, или шрам, или повреждение этой жизни… Однако при всем желании он не мог увидеть в этом проявление истории, сказочное, в какой-то степени рациональное осмысленное и позитивное действо. Ему виделся в этом исключительно несчастный случай, откровенная беда для всех — и для тех, которые погибли от нее, и для тех, которые были вынуждены с ней жить.

Несколько дней он ни с кем не разговаривал, никого ни о чем не спрашивал, не покупал почтовых открыток, никому ничего не писал, не слышал немецкой речи. И вот однажды до его слуха все же донеслись привычные звуки… из кафе с видом на открытое море. Немецкая супружеская пара в пуховиках, в зимних шапках и шарфах на шее, а также в перчатках. Они сидели через два столика от него, выпивали, громко разговаривали, уверенные, что их никто не подслушивает. Видимо, он, Левинсон, сошел для них за француза, поскольку никак не реагировал на то, как они по-немецки (!) расспрашивали официанта, какой им выбрать маршрут. Что они здесь делают, спросил он самого себя, зачем их сюда занесло? И словно продолжив свои размышления: а чего ради он сам оказался здесь? Может, и я тоже заблудший? Потом парочка ушла.