Все эти детали или мелочи, которые казались сравнительно малосущественными, не отягощенными какими-либо условностями, ему, Левинсону (причем каждый из столь невесомых компонентов в отдельности, или, как он еще охотно их называл — камушков), с каждым днем представлялись все более значительными и важными. Ему даже начало казаться: всякий раз, когда он размышлял обо всех этих камнях и камушках, значение их многократно возрастало, причем не столько в непосредственной, технико-инструментальной, сколько в смысловой сфере. Все эти документы — объявление и ответные письма — фактически уже тогда привели к тому, что свое существование и собственную жизнь он увидел совсем другими глазами… Впрочем, будучи журналистом и автором научно-популярных газетных статей, он никогда не верил — и по сути дела, продолжал пребывать в этом неверии, — что историю можно излагать как свою собственную. Но если тем не менее на это замахнуться, то лишь по причине, «что того требует дело».
Уже тогда он стал смотреть на все иным, отстраненным взглядом. Это было как вуаль (приближавшая или удалявшая его от истины?). Словно некая искусственная преграда встала между ним и окружающими его вещами. Например, улицу, на которой жил уже давно, он вдруг воспринял какой-то новой и вроде бы чужой. Он как бы с широко распахнутым взглядом продефилировал по своей старой Линденштиг, его поразили неожиданно всплывшая уродливость и проявившаяся в ней враждебность. Смущенный и испуганный, он четверть часа как-то простоял на краю большого перекрестка, вблизи университета на Морвайденштрассе, неподалеку от безымянного камня (напоминавшего о том, что в сорок четвертом здесь был сборный пункт гамбургских евреев, откуда их насильственно угоняли в лагеря), и наблюдал за людьми вокруг, которые, словно управляемые извне, безмолвно растворялись в транспортных потоках… Вдруг он осознал, что в их походке, в осанке, но прежде всего во взглядах, точнее говоря, в каких-то опустошенных глазах просматривались очевидные признаки мании и паранойи. Потом он назвал это своим чужим взглядом, глубинными причинами которого скорее всего являлась особая ситуация, в которой он находился, и страх. Тем не менее он не желал больше избавиться от такого ощущения, как, впрочем (признавшись в этом лишь единожды и в данной связи), и от всего этого страшного опыта, несмотря на его горький привкус, о чем тогда мог только гадать.
Но уже тогда он стал заниматься тем, чем все больше занимался сейчас и в чем, по-видимому, проявлялся наиболее специфический симптом придуманного им заболевания, когда любую малость в его жизни, любое обстоятельство он начинал анализировать, тестировать на их принадлежность, как он выражался, к тому самому плану. Например, сталкиваясь с новыми лицами, знакомыми, коллегами, он перво-наперво задавался вопросом: имеют ли они какое-либо отношение к данному делу? В поисках признаков отбора и даже в случае отыскания целого ряда таких признаков очень скоро выяснялось, что искомые признаки наличествуют повсюду, и тогда он говорил самому себе: если я немедленно и решительно со всем этим не покончу, то просто сойду с ума. Между тем осознание надвигающейся беды стало опять стираться, как ослабевают круги в водоеме от брошенного в него камушка. И тогда он наконец-то понял, что таким образом ему не сдвинуться с места. Да, до него наконец-то дошло: именно отсутствие всякой особой проверки и есть запланированный тест, другими словами, тест на профпригодность, которому он подверг самого себя и который непременно хотел выдержать и перед самим собой, причем не в ошибочно предполагаемом, а в подлинном смысле. Однако в результате он осознал, что таким образом, с применением силы, он не приблизился к сущности вещей и что ему пришлось улавливать новый признак — иной сигнал или указание тайно закамуфлированной инстанции, наличие которой он явно допускал в своей новой жизни. Все это происходило до тех пор, пока он постепенно не утратил интерес к делу и не предпринял вторичную попытку отринуть всю полноту — что, разумеется, не удалось ему и на этот раз.