Да еще в такой одежде: театральный индус в плаще с напяленными на глаза очками и с планом города в руках… Чего он только не предполагал, как он ни готовился, и все же тот обошел его на целый круг.
И наконец, пока это была лишь догадка, которая затем переросла в уверенность. Он вроде бы понял, зачем его сюда затянули. До него дошло, что лишь присутствие третьих лиц — этих милых девчушек! — сохранило ему жизнь. Ему вдруг стало ясно, что тот собирался его угробить, что Бекерсон намеревался застрелить его с очень близкого расстояния прямо на пристани, проезжая мимо на «Сузебеке»… Потом он мог бы еще подбросить оружие и сразу же уехать. Он поверил в возможность такого исхода, до него теперь дошел смысл и улыбки Бекерсона; ему только что удалось избежать чего-то страшного, и он не понимал, как все это получилось… Он сидел на лавочке на берегу Альстера, и его бросало то в жар, то в холод: если тот собирался покончить с ним здесь, он мог бы проделать это и в любом другом месте. Тогда зачем был нужен теплоход?
Потом он и это понял, до него дошло — ну, разумеется! — он должен был застрелиться, ему отводилась роль самоубийцы на одном из причалов Альстера, как и в случае с Кремером! Теперь-то он осознал и этот последний компонент мотивации. До того дошло, что он, Левинсон, расколол его и вынужден был подстраховаться и что в этом он тоже разобрался… Впрочем, ему, Левинсону, пока было неясно, как именно тот в следующий раз попытается организовать его недобровольное самоубийство.
13
Довольно долго, наверное, целых два месяца, он ничего не слышал об этой истории, ничего больше не узнал о Бекерсоне. У него не было новых встреч, он не получал писем, не звонил телефон. За это время все происходившее иногда казалось ему нереальным, откровенно призрачным. Потом его снова мучило чувство вины, будто на его совести был контакт с тем, Бекерсоном, тогда на корме, словно он мог устроить такой трюк, что он, в сущности, и проделал в результате того, что в нарушение договоренности пересел на судно, вместо того чтобы, как ему было приказано, ожидать Бекерсона на пристани. Поэтому он ощущал свою вину за то, что якобы спугнул, привел в замешательство и даже разозлил своего противника, из-за чего тот не посмел больше покинуть свое укрытие. Это и раньше было его огромной ошибкой: присваивать себе предполагаемые заботы и беды других. Он просто не знал, откуда это у него.
Тем не менее постепенно восстанавливались его старые привычки — видимо, благодаря тому, что несколько успокоились чересчур разгулявшиеся нервы. Он снова стал появляться на улице, как все смертные ходить в магазин за покупками, а в один из субботних дней даже взял на час яхту напрокат. Тогда на воде было еще очень прохладно. Так одна неделя сменяла другую. В результате выстраивалась все более спокойная череда все более похожих друг на друга, одинаковых дней. Каждое утро он разглядывал себя в зеркале… Вероятно, сам факт такой повторяемости дней и их взаимозаменяемости стал раздражать его больше, чем фатальные раздумья о Б. и его развратных интригах. Бекерсон, он даже не мог предположить, суждено ли будет когда-нибудь состояться новому контакту между ними. В конце концов, некий остаточный страх, словно ожидание чего-то окончательного и однозначного, пронизывал все эти вялые дни, их бессодержательное течение на грани застоя и безотрадности. Фактически он каждую минуту ждал, не свалится ли на него что-то неожиданное — случайная встреча, письмо, какой-нибудь тайный призыв или завуалированный знак от Бекерсона. Так он провалился в пустоту, в какую-то дыру. Ему трудно было детально описать это состояние, свободное падение. Вероятно, он считал, что его переживания вообще трудно описать, поэтому тщетной представлялась уже сама попытка (причем даже намек на таковую!) объясниться с самим собой. Происходящее по своей сути не поддавалось описанию, словесному изложению и формулированию, как в конечном итоге и само ощущение его фиаско.
Это был трудный, напряженный участок пути, здорово потрепали ему нервы неопределенность, неуверенность в отношении того, чего он желал или не мог не желать, а также его восприятий, включая ощущаемый им страх. Ему виделась масса всяких призраков, любая хлопающая на ветру оконная рама казалась привидением, любой звонок причинял боль, как открытая рана, любой угол улицы таил опасность… Между тем ничего не происходило, вся жуткая история словно бесследно канула в воду, остались только вопросы — терзающие душу мучительные вопросы. Ночью он обливался потом, не понимая, что есть нечто, превосходившее его. Он не мог заглянуть за край, как в воспоминаниях детства. И он не раз задавал себе вопрос: а может, в конце концов все это он сам выдумал, все сочинил? Однако вновь и вновь всплывало противоположное суждение: хотя он не видел их никогда ранее, наверняка узнал их по взгляду, слышал шепот фальцетом в телефонной трубке, каждую ночь вновь и вновь напоминал о себе Кремер… Впрочем, что происходило с Лючией, может, ее тоже подослал Бекерсон, в чем он уже больше не сомневался и во что тогда уже твердо поверил. Он был убежден, что она оказалась вовлеченной в этот план, причем умышленно, а может, и нет. А лицо того индийца на пароме, явно крепкого приземистого человека с близорукими глазами, и почему вначале он не воспринял его? Может, только потому, что тот не отвечал его ожиданиям!