Только всхлипнет душа и заноет забытое… и тропа, обогнув ледниковые камни, уводит от хаоса. На всём пути — знакомые ориентиры приближают к дому с любимыми самообманами.
*
— Слепые любят закрывать глаза…
Марухин и Олег молчат.
— Все зрячие, закрыв глаза, становятся слепыми, но знают, что в любой момент они прозреют, а слепые становятся зрячими… Им кажется, что они не видят, потому что закрыли глаза. И улыбаются.
Солнце стоит в зените и насквозь просвечивает воду.
Зажмурившись, я вижу колесо рулетки.
Сергей Панарин расставляет фишки, читая Пушкина:
— Мне скучно, бес.
— Всяк тварь разумная скучает.
Прозрение грозит его исчезновением, и я боюсь открыть глаза.
В двенадцать ночи в Малом зале Дома литераторов шёл вечер памяти читателя великих книг Сергея Михайловича Панарина.
Присутствовали Робинзон, Тиль Уленшпигель, д’Артаньян, Портос, Том Сойер, Геккльберри Финн.
Ноздрёв был пьян и выдворен из зала.
Портрет Панарина в цветах стоял на сцене.
Трансцендентальная трансляция перенесла его счастливую улыбку в далёкие миры.
Затянуло, — говорит Марухин.
Блеск на воде исчез.
Я надеваю узкую блесну для дальнего заброса «Ивовый лист» и отвожу скобу катушки.
Живой удар передаётся в руку! Завывание туго натянутой лески.
Определяю вес. Не меньше десяти…
Сёмга бросается в поток, и я бегу за ней. Вхожу в реку, по привычке — подняв голенища сапог и, отпуская тормоз, хватаясь за кусты — иду за рыбой. Сила потока делает её сильнее в три, в четыре раза.
Натянутая леска голосит, как Има Сумак, забытая певица джунглей.
Кого не вспомнишь в эти несколько минут тысячелетнего волнения.
О жалости — ни слова, не то я наварю осиновой коры и позову на ужин человечество.
Сошла… Разогнула крючки и сошла.
Я осмотрел блесну. Какая сила прячется в оранжевой икринке!
Упираясь в поток, разгибает упругую сталь тройника.
Замечу заодно, что помню только тех, которых упустил. Полыхание их чешуи возле дна.
*
Случайно я сказал Марухину такое неожиданное, о чём никто и никогда не думал. И надо же, забыл, не записал. Забыл. Забыл! Ушло, и никакой зацепки.
О чёрт, исчезло. Обычно в этих случаях я незаметно загибаю палец и продолжаю разговор, но мой мизинец как пустой крючок.
Забыл! Забыл! Забыл! Втыкаю в землю нож и вспоминаю весь наш разговор. Случайно я открыл какое-то пространство для возможностей и, продолжая разговор, подумал.
— Нет, это не обман!
Такое обновление возможностей! И не вернёшь. Ушло! Не удержал.
Я подхожу к воде и проверяю жало тройника. Не удалось поймать неуловимое. Поймать хотя бы сёмгу.
*
Измученные до предела, решили ночевать под ёлкой.
Олег развёл костёр.
Марухин промывает гречку.
Зачерпываю воду чайником и вижу на песке таинственные иероглифы жемчужниц, каббалистические знаки, придуманные человеком в преодолении пределов своего сознания.
— Ну где же ты?
— Иду, иду.
Костёр трещит.
Олег уже нарезал, истязая руки, еловых веток. Устроил нам постель и застелил походным одеялом.
Марухин заправляет гречневую кашу говядиной «Резерв».
Фляжка идёт по кругу, и тепло, растекаясь по телу, соединяет и приводит в сообразность мои необъяснимые возможности, и если я — есть Божий замысел, то как возник Он сам?
А я — его паршивая овца в послушном стаде — перед алтарём.
Я не согласен со своим пределом… Ещё вначале, когда всё было впереди, я просыпался в безутешной жалости к себе.
Запах гречневой каши, заправленной банкой тушёнки, возвращает мне жадный восторг утоления голода.
— Марухин, не хитри. Накладывай себе побольше каши!
— Я плохо вижу в темноте.
— Олег тебе посветит!
От ледяного холода Вселенной — спасает гречка и тушёнка. Ещё глоток — и необъятности как ни бывало. И все каббалистические знаки — ничто перед зигзагом ложки, скрежещущей по дну кастрюли.
*
В мокром плаще вошёл Олег.
— Весь горизонт в дождях. И за лесом — темно.
— А у меня колено заболело! — радостно сказал Марухин.
— И у меня рука заныла.
Два пальца у Олега сведены в холодных водах родниковой Сояны.
— Колено у меня болит к ненастью.
— Отлично! — говорит Олег. — Теперь она придёт.