Расставание с блатной школой случилось после краха СССР. Я перешел в недавно открытую гимназию — родители решили: так будет лучше. Она располагалась в одном из дворов Остоженки, в подвале старинного дома. Низкие потолки, кривые полы с приколоченным линолеумом.
Я шел в гимназию дворами, между зданий сохранившейся старинной Москвы по Москве ранних 90-х.
Гимназия оказалась благостна, но безумна. Я немедленно завраждовал там со всеми — они были дети с одного прихода, а я пришлый, чужак. Плюс я посмеивался, когда звонкими голосами они отвечали у доски про Иисуса и смоковницу, как будто про Ильича и снегирей. Хотя и я отвечал в своей школьной жизни и про Ильича, и про Иисуса. Но я-то делал это спокойно, без фальшивого блеска глаз, без писклявого пафоса, так казалось мне! Каждое утро начиналось короткой молитвой. Ее читал тот школьник, на которого показывал палец священника-директора. Кончался день получасовым молебном.
Перед молебном нас и сняли. Цветная фотография, где все чем-то похожи между собой, как большая семья, очевидно, из-за старательно благоговейных лиц. А в центре — глава семьи, довольный и уверенный священник с каштановой курчавой бородой.
Фотография висела в коридоре рядом с расписанием уроков все два года, что я учился.
Этот священник был добродушен и жизнерадостен, мягок телом, голосом и взглядом. Он преподавал Закон Божий.
— Как страшно обидеть брата своего! Мы должны помнить, что Христос является нам в виде любого человека. В каждом Христос. И оскорбив другого, мы оскорбляем Христа.
На этом занятии все звонко и подобострастно отвечали. Но настала перемена, мы высыпали во двор, я отошел от гимназии, и мне отрезали путь. И начался расстрел. Безо всякого повода. Сговорились — и открыли пальбу. Они лупили меня снежками сразу все семеро. В лицо, в голову! Они орали: «Козел! Придурок! Сатана!», но боялись матерщины: дополнительная болезненная их дурь. «Я ему ледышкой в морду засветил!» — ликовал Узлов, пучеглазый и коротко стриженный. «Не выпускайте его!» — азартно выдыхал маленький чернявый Жора.
— Стойте! Вы все врали! Вы все врали! На Законе Божьем! — закричал я, с ног до головы белый.
Они заржали и усилили стрельбу.
— Я же брат ваш! Вы Христа бьете! — снежок, крепкий, как редька, вмазал мне по губам. Вероятно, им радость доставило стрелять в свое унылое вынужденное настоящее.
— Мудаки херовы! — я побежал на них с разбитыми губами, сжатыми кулаками, искаженным лицом отморозка. Они кинулись врассыпную, счастливо хохоча.
В гимназии было несколько миловидных девочек, хотя и странных, с рыбьими холодными глазами и толстыми косами, и в косах этих, в извивах и переплетениях, читалось будущее: многочадие.
Там был отличный преподаватель английского языка, с щеткой седых усов, с лысиной, твердый и деликатный джентльмен. И была невменяемая учительница литературы и русского, желтая старуха-истеричка, одолеваемая безумными идеями, которые она с удовольствием излагала. Она говорила о лечении мочой и о том, что Богородица покровительствует Алле Пугачевой. Впрочем, четко знала свои предметы и была по-своему великолепна. Еще я помню какую-то пришлую крупную тетку с лицом в малиновых пятнах — в коридоре после уроков стала допытываться: соблюдаю ли все посты, и когда я ей бросил что-то легкомысленное, она затопала ногами, потребовала мой дневник, и написала в нем размашисто красными чернилами: «Не научен разговаривать со взрослыми!!!» Она была похожа на одинокую маньячку-домохозяйку из фильма «Мизери»! Помню в том же коридоре конопатого мальчика, который, закатив глаза и возгласив «Анахема!» (он был уверен, что «анафема» звучит именно так), раз за разом шутовски падал на линолеум.
Еще вспышка: Великий пост, мутное красное солнце, щипучий мороз, процессия гимназистов. Месим снег полкилометра. Каждое утро мы так делаем. Наконец, проступают кирпичи Зачатьевского монастыря, за стенами — обычная школа, где нас кормят. У нас своя пища: квашеная капуста и гречневая каша. Нас кормят отдельно от местных школьников после недавнего случая, когда те показывали факи из-за соседнего стола, швыряли кусками сосисок, и мы подрались с ними — стол на стол.
Позавтракав, идем к монастырскому храму — Патриарх приехал, не протолкнуться, стоим на деревянной лестнице с бомжами, нищенками и их детьми. «Из Чечни бежали, угорели мы», — громко рапортует мужчина в диком тулупе. «Серый, ты прости меня… что льдом кидался…» — шепчет Узлов и трет короткостриженую замерзшую башку. Литургия кончена, по ступенькам сходит, милостиво тонко улыбаясь, Патриарх Алексий, осеняет нас, целует Узлова в мороженый затылок, следом — сияющий архиепископ Арсений, облачения, охрана, выкатывается темным шаром Дим Димыч Васильев, глава общества «Память». О, Москва 93-го года…
Из нашей гимназии, кстати, половина стала духовными лицами. Бороды и бородки, и одеяния вижу я на сайте «Одноклассники». Две девочки попадьями стали.
Гимназия, увы, надоела мне за пару лет. И я перешел в простую школу у метро «Фрунзенская». В ней проучился большее время. Ее и считаю родной.
Вскоре после моего ухода в гимназии случился пожар: короткое замыкание. Ночью, когда никого не было. В кабинеты огонь не успел: пожарные приехали по сигнализации. Но коридор обгорел. Пламя прогулялось по стенам и, понятное дело, слизнуло благочестивую фотографию.
Новая школа приняла меня в грубые объятия. Многие были детьми рабочих с завода «Каучук». Инстинктивно я сблизился с отъявленным бурным хулиганьем. Помню тебя, Гуличев, круглый паря, ранние усики. Чубатый боксер Бакин… Я подключил свои свирепые гены. Слился с простотой, хотя и не во всем, не во всем…
Хулиганье избивало тех, кто слабее. Я пытался соблюсти благородство, не участвовал в терроре. Однажды, идя в школу, поравнялся с мальчиком из класса младше, чьего имени я даже не знал, известна была только его кличка Даун. Длинный, согбенный, худосочный, в очках, человекнасекомое, он плелся к школе, чтобы снова слышать свою кличку и получать тумаки.
— Как они тебя обижают! — от всей затосковавшей души воскликнул я.
— А мне что, я привык… — вдруг зачастил он умным голосом. — У меня все нормально будет. Три года пройдет, и в МГУ поступлю на биолога…
Я и Пименова по кличке «пельмень» не травил (ему садист Рыков, его покровитель-мучитель, сломал на лестнице ногу, «пельмень» вылечился, кость срослась, и вернулся обратно. Рыков распоряжался «пельменем», как своей вещью. Школа, ты зона!). Однако драться было надо, постоянно доказывая себя.
Как-то несчастный бескровный паренек по фамилии Иванов почему-то сел на мое место и сбросил мои учебники. Это был вызов. Крепкий пацанчик с синими отчаянными буравчиками глаз был мною разгромлен. Я колошматил его по физиономии, до упора, до слез и соплей кровавых, до безоговорочной капитуляции. Иначе нельзя. Зато встречались чудесные святые типы. Корзинин — прекрасный тихий и скромный малый. Эх, Корзинин — грибная да ягодная душа. Федоров — роскошный багровый добряк, пил, правда, в свои пятнадцать так, что мать родную не узнавал (буквально).
Доверие злой простоты, хулиганов, я купил последовательной дерзостью. Во-первых, я бухал на уроке. Доставал из рюкзака банку пива и отхлебывал, когда математик отворачивался. Давал отхлебнуть товарищу. После уроков мы пили с ребятами вместе, почти каждый день. Курили в туалете. «Аааавтобууус… Аааптека…» — учил меня затягиваться старшеклассник по кличке Фофан. Его так прозвали за любовь давать фофаны, могучие щелбаны. Все прошли инициацию. Но я от назойливых пальцев этого Балды уклонялся. Разок он пятнадцать минут до начала урока истории скакал за мной между парт по классу и упрашивал: «Ну дай, дай! Дай врежу!» — и дышал тяжело. В стороне жалась дежурная — крупная Абузярова — с ведром и метлой. «Разберитесь уже, — недовольно говорила она. — Серег, ну уступи ты ему». Я не дался, за что был бит старшеклассниками по окончании уроков во дворе. Шапку отняли, уроды, и закинули за забор. Я ее не нашел. Что о том вспоминать… Ябедой не был я тогда, а сейчас и подавно…