— Он почему-то очень устал в тот день! — воспоминала мама, и в ее представлении этого было достаточно для объяснения — настолько не вязалась с дедом даже простая человеческая усталость.
Бабушка, вероятно, болела, но так редко и так легко, что все запомнили ее женщиной образцового здоровья. К тому же была она лихая плясунья и заводила дворовых хороводов и песен. Неграмотная, как и дед, помнила бессчетное число сказок и песен — и щедро выдавала их всем, кто хотел слушать. В смысле здоровья мама пошла в нее: за шестьдесят лет, что я ее наблюдал, она болела считанные разы — и ни разу хворь не была серьезной. И пела она тоже охотно, несильным, но чистым сопрано, — романсы, народные песни, арии из опер. Зато как рассказчица мало что переняла у бабки — книги забивали изустную традицию. Я часто с удивлением понимал, что знаю бабушкины истории и сказки куда лучше, чем мать.
Генетическая линия матери несомненно была здоровой. Братья и сестра перебрали от хворой отцовской ветви, я, по-видимому, зарядился от материнской родни.
6
Отец был, конечно, неверующим, мать, конечно, верила — стало быть, спора, какому вероисповеданию меня учить, не возникло: лютеранство в нашей семье оборвалось на отце, все его дети были отданы православию. Меня крестили в Михайловской церкви. Но и это важное в глазах матери и ее родителей действо было не слишком благопристойным: таинство крещения смешалось с площадным шутовством.
Михайловская церковь находилась в самом центре района, который именуется Молдаванкой и в котором, сколько помню, уже и до революции молдаван почти не оставалось. Зато из всей еврейско-украинско-греко-русской Одессы именно здесь обитало самое однородное население: почти не водились греки, было сравнительно немного евреев, а немцы оставались в явном меньшинстве — преобладали украинцы и русские. И конец Комитетской улицы, где рачительное начальство воздвигло церковь Святого Михаила, был географическим центром этого, в общем, рабочего, а не торгового района. Комитетская сохранилась до сих пор (даже названия не изменила), а церковь снесли — не то перед войной, не то сразу после нее, на ее месте теперь тенистый скверик.
Киля вспоминала, что день, когда меня крестили, был очень жарким. Все совершалось по обряду — крестные (отец и мать) вошли в церковь, родители остались на паперти. По случаю жары церковные врата были распахнуты, и отец хорошо видел, что совершается внутри. Одет он был празднично — завился, надушился, выутюжил свой лучший костюм, вывязал яркий галстук. Но, предвкушая угощение после таинства, с утра немного зарядился. Соответственно радостному настроению — не для скандала, а для воодушевления.
И, стоя у раскрытых дверей, увидел, что священник не удержал меня, голенького, в руках и уронил рожицей в купель. Попик был старый и немощный, лет под восемьдесят, а я, как уже говорил, родился гигантом — да еще изрядно добавил за несколько дней на материнском молоке. Все произошло одновременно — священник поспешно выхватил меня из купели, а возмущенный его неловкостью отец, свирепо матерясь, попытался ворваться в церковь и кулаком научить священнослужителя, как обращаться с детьми. Мама отчаянно вцепилась в него и не дала церковному таинству превратиться в кулачную расправу, но дело было сделано: под сводами небольшой церквушки отчетливо прозвучало святое слово крещения и уличный мат — и все было покрыто обиженным младенческим визгом.
Я потом часто с усмешкой размышлял об этом случае — и каждый раз убеждался, что в какой-то степени он определил мою жизнь. Если и звучало во мне святое слово (святое не в смысле религиозных догм, а как синоним высоких человеческих истин), то обязательно тут же раздавался похабный мат — и в разыгрывающуюся чудовищную какофонию вплеталось тонкое рыдание оскорбленной души.
7
Дом, в котором я родился, стоял на Балковской (недалеко от Виноградной). Балковская, ныне Фрунзе, была самой длинной улицей в городе — и не только самой длинной, но, пожалуй, и последней: она охватывала по периметру почти всю Одессу (кроме двух слобод, раскинувшихся за ее пределами — Пересыпи и Слободки-Романовки). Как Старопортофранковская отделяла собственно город от Молдаванки, так Балковская отделяла Молдаванку от внегородских расселений. Таким образом, родители мои обитали не просто в живописном районе (воспетом, кстати, многими писателями) — они жили на самой его окраине. Я сказал «живописном», но Молдаванка отнюдь не отличалась красотой домов, улиц и площадей. Площадей вообще почти не было, дома, особенно рядом с нами, — сплошь одноэтажные (они лишь изредка перемежались двухэтажными). А если попадалось здание в три этажа, оно надменно взирало и на соседскую одноэтажную невзрачность, и на придавленных его величием прохожих. Об этой Молдаванке распевали в уличных стишатах: