И, наконец, самое главное: «чисто рабочие улицы» располагались неподалеку — кто поддавался агитации и жаждал нелегальных изданий, легко мог подойти к нужному месту, отправляясь на Толчок или на Привоз, самый знаменитый из одесских рынков (он тоже размещался поблизости).
А для пока еще не посвященных наличествовал богатый выбор бульварщины, как продаваемой (за обозначенные на обложке 5 копеек), так и выдаваемой («на прочет», за копейку). Киоск привлекал разнородную публику — на что, собственно, и рассчитывали.
Словом, родители переехали поближе к нему — посчитали, что так удобней. Тем более что хранить в киоске много нелегальщины было опасно, а сбегать (если что) домой и вытащить нужное из тайника — несложно.
9
Третье яркое воспоминание младенчества было связано как раз с киоском.
Помню, что был вечер: на перекрестке ярко горел газовый фонарь, на Мясоедовской (через два дома) вспыхнула реклама иллюзиона «Слон», такая же реклама пылала и напротив киоска, в другом иллюзионе, — названия его не помню. Мама закрывает киоск, отец торопит ее, а я, выйдя из будочки, наталкиваюсь на серого щенка — и замираю над ним. Щенок крохотен, жалок и смирен. Минуя взрослых, он подползает ко мне, я сразу его хватаю (хотя вряд ли много крупней, чем он). Прижимаю к груди и, похоже, целую. Он сразу признает во мне защитника и покровителя, сразу — и до конца своей долгой жизни — влюбляется в меня.
Кстати, собаки вообще меня любили — просто это была первая, открыто и сразу заявившая о себе собачья привязанность. Спустя много лет я напишу горькие и гордые строки:
Мне часто говорили (особенно женщины), что больше мужчине и желать нечего. Я не согласен. Для человека, пытавшегося что-то сказать миру, счастье не исчерпывается ролью отца, любовника и собачьего покровителя. Но тут уж ничего не поделать — собаки меня любили. За всю жизнь меня искусала только одна, да и та была бешеной. Мама часто пошучивала:
— Я знаю, почему псы тебя не трогают. Они чуют в тебе свое, родное, собачье.
Вероятно, это правда. Маяковский утверждал, что все мы немножко лошади. Во мне всегда было больше собачьего, чем лошадиного. Я воспринимал мир не только глазами, но и ноздрями. Запахи терзали и восхищали меня, одуряли и успокаивали. Я влюблялся и ненавидел по запаху. Незнакомые вещи я раньше обнюхивал и лишь потом осмеливался взять в руки. Принц Гаутама прошел, кажется, пятьсот перевоплощений, прежде чем стать верховным Буддой. Не знаю, были у меня перевоплощения или нет, но собакой я мог быть. Это по мне.
Итак, я с трудом поднимаю щенка на руки и прижимаю к груди. Помню грозный оклик отца, требующего, чтобы я выбросил «эту грязь» (он вообще ненавидел все, что грязно). Но грязи нет, есть очаровательное крохотное существо, беспомощное, ищущее во мне друга и покровителя. Я не могу обмануть его надежды, я рыдаю и гневно отталкиваю отцовскую руку. Пинаю ногами мать, которая пытается помочь отцу отобрать у меня щенка. Вероятно, я впадаю в истерику, первую в жизни, и она настолько поражает родителей, что они начинают совещаться, применять ли ко мне силу.
— Пусть берет щеночка, — решает мать. — Ты посмотри, Сережа весь трясется. Как бы его родимчик не хватил!
И я шествую через улицу к нашему дому, неся на руках новообретенного друга…
Наверное, щенка хорошо вымыли в тот вечер, потому что мне разрешили взять его в постель. Сперва он лежал на моих ногах, потом перебрался под одеяло и положил голову мне на плечо. Так мы и спали в ту ночь, о чем рассказывала мне мать, и еще много лет, что уже я сам хорошо помню.
Эта серо-беленькая дворняжка, названная Жеффиком, была самым добрым, самым нежным, самым верным другом моего детства. Жеффик просыпался раньше меня, но не будил, а терпеливо и неподвижно ждал, пока я открою глаза, и затем, впадая в трогательный восторг, ликующе прыгал на кровати. Он ходил со мной на прогулки, участвовал в моих играх или радостно следил, как я играю с другими, часами лежал у моих ног, когда я читал. Я говорил с ним, он меня слушал. Он умел великолепно слушать — внимательно и понятливо, лучшего слушателя я в своей жизни не знал.