Вторая демонстрация тоже была из похоронных — хоронили жертв революции. По Пушкинской несли гробы, скорбела музыка, гремели ораторы, люди, поочередно подходя к могилам, бросали цветы на свежие холмики, мягкий бриз развевал знамена. И снова и снова по городу разносились хватающие за душу слова: «Вы жертвою пали в борьбе роковой…». Подразумевалось: последнею жертвой, роковая борьба закончена, вот ее результат — всеобщее, для всех — ото всех — освобождение. Шла весна, она знаменовала волю, она покончила с трудной зимой. Зимы больше не будет!
И вот что странно: война продолжалась, но она не умеряла всеобщего воодушевления. Она сама как бы застыла в недоумении — продолжаться или завершиться? Я знаю, шли жестокие споры: воевать до победы — или воткнуть штыки в землю и обнять своего врага? Это была битва речей и государственных решений — до меня ни то, ни другое не доходило. Но в ненасытном мальчишеском любопытстве я видел, что калек на улицах стало вроде бы меньше и раненые в саду больницы словно бы поредели. Это было мое окружение — раненые и калеки, я носил им хлеб и сахар, но люди, которым можно было вручить эти очищающие совесть подачки, встречались все реже. В моем микромире происходили важные перемены — они затрагивали и меня.
Не могу сказать, что митинговая эта вакханалия так же неистово продолжалась все лето. Возбуждение шло по синусоиде — то вздымалось до верхних этажей, то расползалось по панели. Но в дни выборов в Учредительное собрание произошел новый и, вероятно, самый сильный взрыв страстей.
Праздник кончился, радость была исчерпана — предстояло занять позиции для нового боя. «Марсельезу» забивал «Интернационал». Казалось, оба гимна говорили об одном — звали на борьбу. Но если первый делал это радостно-трубно: «Вперед, вперед, сыны Отчизны, день нашей славы наступил!», то второй грозно предупреждал: «Это есть наш последний и решительный бой!» И никаких разговоров о славе, скорей уж библейский Армагеддон — сражение воистину последнее и до последнего!
И на каждом перекрестке — толпа, а над толпой — на ящиках, на бричках, на штейгерах, на подводах, на броневиках — неистовые ораторы: бой ради славы, бой ради жизни, бой ради земли, бой ради равенства, бой ради прекращения всякого боя. К призыву не сражаться никто бы не прислушался.
Женщины, творцы жизни, аплодировали и кричали ура звучным глашатаям смерти. И самыми решительными — в бой на убой! — были те, кто требовал мира. Никто не хотел жертвовать жизнью ради войны до победы, но вот за вечный мир эту самую жизнь собирались отдавать запросто.
Я говорил, что историю движут иллюзии. Добавлю — великие иллюзии. Даже подлые идеи должны быть величественными (в определенном, конечно, смысле), чтобы стать действенными. Обывателей хватает в каждую эпоху. Но присмотритесь к истории: в ее трагедиях, ее свершениях нет налета обывательства. Оно — тормоз, а не двигатель истории. В те пронзительно-громкие дни второй половины семнадцатого даже отъявленные мещане ощущали в себе прилив отнюдь не мещанского духа. Ибо история готовилась к огромному прыжку — она опиралась, как на трамплин, на пылающие души.
В нашем районе выборы проходили в Думе (вероятно, районной) — здании с античной колоннадой на Старопортофранковской. Мама, естественно, собиралась голосовать за большевиков, а я за ней увязался. Перед Думой змеились очереди — отдельная для каждого номера избирательного списка. Очень длинная, очень шумная — за большевиков, еще длинней, разношерстая, грубоватая, голосистая — за эсеров. Были очереди и поменьше — хорошо одетые, дисциплинированные граждане: меньшевики, бундовцы, кадеты. Над толпой возносился многоголосый вопль, даже на Привозе не так шумели, ссорились, переругивались и возмущались… Помню, как меня испугало шествие анархистов. Они двинулись на приступ избирательных урн плотной группой. Впереди вышагивал щупленький вожачок, весь в черном и с черной повязкой на глазу — смотреть на него было так страшно, что я в ужасе прижался к матери. Двое охранников осеняли лидера плакатом «Анархия — мать порядка» (весьма успокоительная сентенция…)
Вожак дико вращал глазом, таращился, кривился, выклычивался на толпу желтым зубьем — чтобы всем стало понятно: порядок-то будет, но — в будущем, наша мать, анархия, еще и не беременна им, так что остерегись вставать на дороге — горло порву! Его стражи, неукротимо продираясь вперед, зверски пихали плечами и задами обе очереди, эсеровскую и большевистскую.