Выбрать главу

Впрочем, настоящей эпидемии в Одессе не случилось. То ли меры приняли энергичные, то ли холерный вибрион был не из богатырских, но вскоре перестали говорить о смертях на улице — и детей выпустили наружу.

Вынужденное сидение дома приучало к одиночеству. Скучно мне не было: я играл с собакой или валялся в постели. Общительный по природе, по общению я не тосковал — вероятно, потому, что никогда не оставался совершенно один. Во-первых, был Жеффик. Отличный собеседник, он мог красноречиво лаять и еще красноречивей улыбался — не только хвостом (по выражению Марка Твена), но и мордой: временами хмурился и отворачивался, временами приходил в восторг — не знаю, телячий ли (восторженных телят не встречал), с меня хватало и обычного собачьего ликования.

Во-вторых, у меня был еще один захватывающе занимательный собеседник — я сам. Я разговаривал и спорил с собой, рассказывал себе сказки и страшные истории, поверял себе свои горести, утешал себя. Иногда мне бывало трудно наедине с таким другом, как я, но скучно — никогда. Спустя двадцать лет я поражал моего следователя Сюганова просьбами перевести меня в одиночку: для нормального заключенного она кажется (да, наверное, и не только кажется) изысканно-садистским, тюремного образца, филиалом ада. Но я не был нормальным — я мечтал об одиночке как об избавлении от пекла переполненных камер, как о радостной возможности всеполного соприсутствия с собой.

Третьим — самым важным и самым деятельным соодиночником — были книги. Но о них я расскажу несколько позже.

Маму, похоже, поразило спокойствие, с каким я сносил затворничество. «Ты никогда не жаловался, что оставляю тебя одного», — часто говорила она. Она была убеждена, что я равнодушен к одиночеству, — это очень помогло ей в тяжелую зиму 1920/1921 годов.

Современному человеку трудно представить быт последнего года военного коммунизма. Разваленная промышленность не поставляла того, что именуется товарами широкого потребления, — в широком потреблении была только военная продукция, в ней недостатка не испытывали. Что до остального, то все откладывали до лучших времен — и в близком будущем эти лучшие времена не светили.

Наступил момент, когда вычерпали все запасы — и те, которые имелись у государства, и личные. Ни в продаже, ни в заначках, ни за деньги, ни за еду нельзя было найти мыла, керосина, одежды, обуви, посуды… Жизнь скатывалась к первобытному примитивизму. Комната наша освещалась плошкой, куда наваливали куски парафина (его принес Осип Соломонович), — крохотный фитилек давал света меньше, чем лампада, а чадил сильней. Но о лампадном масле мы даже не мечтали.

У соседей, Клейманов, не было и парафина — они его выпрашивали у нас по кусочку. Как-то мама принесла хорошее полено, сказала: «Это на лучины» — и показала, как их щипать. Я наготовил целый пук. Лучины светили гораздо ярче, чем нищенски-убогая парафиновая плошка, дым от дерева был куда приятней, а пламя, неровное, шипящее, то вспыхивало, то гасло… И за ним нужно было ухаживать, часто меняя стержни. Мне нравились лучины. Они горели загадочно.

Осип Соломонович попытался отлить из парафина свечи. Практические — руками — действия не удавались ему никогда. Я долго мучился, но вылепил (именно вылепил, а не отлил) настоящую высокую свечу с фитильком, который если и не шел точно посередине, но и не вылезал наружу, как у моего отчима. Тогда я услышал, вероятно — впервые, сакраментальную фразу, которую потом часто бросали мне в лицо мои друзья и подруги (особенно, конечно же, теща) — причем не столько хваля, сколько обвиняя: «У тебя золотые руки, Сережа, ты все умеешь, только ничего не хочешь!»

Свеча была элементом роскоши — ее свет в какой-то степени возрождал утраченное цивилизованное бытие, во всяком случае — напоминал о нем.

Тяжелой проблемой стала нехватка посуды. Блюдца, рюмки, частично и тарелки были в каждой семье — эти предметы не относились к скоропортящимся. Но стаканы портились скоро и радикально — у них была сквернейшая привычка разлетаться на осколки при соприкосновении с полом. Правда, их можно было заменить железными кружками (которые, кстати, брали солидной устойчивостью) — но кружки нужно было еще достать. Однако голь на выдумки хитра: стаканы делали из бутылок — и посуда эта пользовалась в Одессе безоговорочным признанием. У нас накопилась горка пустой тары — было грехом этим не воспользоваться. Производством занялся я. Присмотревшись к соседям-стаканоделам и загубив несколько бутылок, я таки освоил ремесло. Технология была проста. Бутылку закрепляли, на середину набрасывали веревку — и терли, терли, терли… Разогретое стекло опускали в холодную воду, оно трескалось по кольцу — получался стакан. Я настолько увлекся, что мама, обеспечив семью, унесла излишки в киоск: бутылочные толстостенные стаканы, дешевые и не такие капризные, как из дореволюционного тонкого стекла, раскупались влет.