Выбрать главу

— Уже успел у нее спросить? — сыронизировал Берзан.

— К сожалению, не успел — просто вижу. У меня два главных достоинства — хороший глаз и острое чутье.

— Пользуешься тем, что мы не можем этого проверить.

— Почему не можем? — вмешался я. — Берусь узнать у нее самой, кто она такая: жена по званию — или милая по профессии? Но что мне за это будет?

— Мы удвоим ваш ужин, — немедленно отозвался Бюрно.

— Пойдем после ресторана в кафе «Астория» есть их знаменитые «наполеоны», — ответил Берзан (он был поскупее).

Я достал листок бумаги и написал: «Восхищены вашей красотой. Когда мы можем с вами встретиться?»

— Передайте вон той девушке, — сказал я подошедшему официанту.

Он сурово посмотрел на меня.

— А вы знаете, что нам грозит за такие дела? Я на Беломорканал не собираюсь.

— Вот вам — чтобы легче ехалось на канал, — веско сказал Бюрно и протянул официанту не то трешку, не то пятерку.

Тот поколебался и взял обе бумажки.

Он ловко выбрал время, чтобы сунуть мою записку, — то ли нэпман, то ли замнаркома пошел к буфету выбирать конфеты. Читая, незнакомка осветилась улыбкой — она хорошо улыбалась.

Официант вернул мою писульку с ласковой карандашной припиской на обороте: «Милый мальчик, я вам не по карману».

— Моя взяла! Жена так не ответит! — ликовал Бюрно. — Приступаем ко второму ужину.

— Плохой ответ! Откуда она знает, что у нас в карманах? — обиделся за меня Берзан. — На двойной ужин не тянет. Будем жрать «наполеоны» в «Астории».

Я тоже посчитал, что такой ответ лучше подсластить, а не заесть. Мы отправились на Исакиевскую площадь, в кафе при гостинице «Астория». Слоеные пирожные местного изготовления славились на весь город: в два раза крупней обычных, в четыре раза дороже, они, по общему мнению, были ровно в десять раз вкуснее. А об их творце, пожилом кондитере, говорили, что сам Микоян установил ему персональную ставку — и она была выше наркомовской. Я не раз заявлял, что искусство кондитера «Астории» по масштабу равно мастерству его одесского коллеги Дуварджоглу. Но только бывшие одесситы понимали, какой высокой меркой я мерил ленинградца. Когда у меня заводились хоть какие-то лишние деньги, я забегал в «Асторию», чтобы купить домой что-нибудь вкусненькое.

Вечер закончился очень сладко.

Как-то мы еще раз получили премию — но такую, что больше чем на пиво с сосисками ее не хватало.

Дело шло к белым ночам. Мы поехали на «острова» — так ленинградцы называли эти клочки зеленой земли между тремя Невками (Большой, Средней и Малой). На островах было пустынно (настоящее лето еще не пришло) и довольно прохладно. Мы укрылись в недавно открытом кафе. В зале не было ни одного посетителя, а в меню значилось любимое блюдо того времени — горячие сосиски с тушеной кислой капустой.

— Пива и сисисок! — распорядился я, когда к нам нехотя подвалила полная официантка.

Она вдруг обиделась.

— Гражданин, прошу не выражаться! Я понимаю, на что вы намекаете.

— Я намекаю только на то, что нам хочется пива с сисисками, — сказал я.

Она даже покраснела от негодования.

— Не ожидала, чтобы такие культурные люди… Я позову заведующую, если будете грубить.

— Грубить не буду, а пива с сисисками требую, — не унимался я.

Она убежала на кухню — и вскоре появилась с заведующей (габариты этой дамы были еще солиднее). Заведующая начала разговор мирно.

— Ребята, что же вы так? Не ожидала!

— Чего не ожидали? — Я по-прежнему солировал.

— Ну, этого… Не надо безобразничать, ребята.

— Мы не безобразничаем. Мы культурно просим выдать означенную в меню порцию горячих сисисок с тушеной капустой.

Заведующая распалилась пуще официантки.

— Я позову милиционера, — пригрозила она. — Он научит вас, чтобы публично не выражались.

Мы молча ждали милиционера.

Официантка, на всякий случай отошедшая подальше, зорко следила: скоро ли мы начнем бить посуду и ломать стулья?

Милиционер, видимо, сидел на кухне — он появился вместе с разгневанной заведующей. Это был молодой решительный парень в новенькой форме. Ему, очевидно, уже обрисовали ситуацию, и он был готов к действиям.

— Граждане, не надо хулиганить публично, я этого не позволяю, — обратился он к нам.

— Мы и не думаем хулиганить, товарищ милиционер, — вежливо возразил я. — Я просто, как нормальный посетитель, мирно, без крика попросил, чтобы нам выдали по порции горячих сисисок с тушеной…

— Вот видите, опять! — гневно закричала заведующая. — Неужели оставлять таких без наказания?

— Категорически запрещаю! — строго распорядился милиционер. — Чтобы никаких нехороших слов!

— Каких именно слов, товарищ милиционер? — невинно поинтересовался я.

— Этих… Что за сиски в государственном учреждении? Почему не говорите как приличные граждане — сосиски?

— Послушайте меня внимательно, товарищ милиционер, и вы, товарищи милые женщины, — терпеливо убеждал я. — Неужели до вас не доходит? Скажу я сосиски или сисиски — сиски все равно будут присутствовать.

Милиционер не на шутку рассердился.

— Вы мне баки не забивайте! Не разрешаю, чтобы присутствовали. Вот что я вам скажу, граждане: уматывайте отсюда по-хорошему, пока я не приступил к исполнению служебных обязанностей.

Мы убрались из негостеприимного кафе. И до ночной серости шатались голодные по зеленым прибрежным уголкам — больше забегаловок на «островах» не было.

И весь долгий сияющий вечер у нас было хорошее настроение.

6

Осенью 1935 года Нору зачислили в студию Камерного театра.

Я ждал этого с нетерпением и страхом: боялся, что она провалится и останется в Одессе. Одесса была для меня недоступна. Москва была не просто ближе — она гарантировала хоть какое-то облегчение. Я просто не знал, как Нора сумеет пережить второй после нашего разрыва удар — провал на экзаменах.

Я все больше понимал, что разрыв этот был всего лишь формальным — она оставалась со мной, во мне. Уже в первые свои ленинградские дни я стал заваливать ее письмами. Бывало, я приезжал в город из своего тайского заточения лишь для того, чтобы побывать на центральном почтамте: не пришло ли письмо до востребования?

А когда письмо приходило, начинались новые мучения: его надо было уничтожить, чтобы не прочла Фира, а у меня не хватало сил порвать бумагу, на которой были слова, написанные Нориной рукой. Я жил двойной жизнью — и терял к себе уважение. Я скрывался и лицемерил.

У нас с Фирой было неоговоренное, но свято соблюдаемое условие: о Норе мы не говорили. Но я не выдержал и рассказал, что она уже в театре.

— Ты, конечно, поздравил ее, раз ты с ней все-таки переписываешься, — сказала Фира.

— Разумеется, поздравил! Не мешало бы и тебе это сделать. А что до переписки… Я обещал порвать нашу связь. Но перестать интересоваться ее жизнью — такого обещания я не давал!

— Вспоминаю, ты не обещал и стать к ней безразличным… Все-таки хорошо, что она выбрала московский, а не ленинградский театр. Поздравь ее от меня сам, я ей писать не буду. Она слишком красива, чтобы я с ней дружила.

Фира и раньше почему-то напирала на Норину красоту, хотя (я знал это твердо!) было в Норе нечто, что покоряло меня гораздо сильнее.

Удачное поступление бурно взметнуло мои воспоминания. Я не мог никому ничего сказать — и снова стал переносить свои тайные переживания в рифмованные строчки. Я писал и перечеркивал, снова писал — я и раньше так работал. Но появилось и нечто новое: я заметил, что стал терять свой талант. Уже не было прежней легкости, не стало улучшающих переделок… Да, конечно, я по-прежнему старался: что-то менял, что-то говорил по-новому — но стихи от этого лучше не становились. Говорят, поэзия заканчивается в молодости, единственное исключение — Гете — только подтверждает это правило. Неужели закончились и мои стихи?