Выбрать главу

— И никакой не покойник! — утешали меня. — Ну да ладно, успокойся, хватит хныкать. Ты же мужик! Такой герой, а чуть что — в штаны наделал.

А рядом кто-то надсадно кричал: двое жестоко избивали третьего. Избиваемый — я не видел его в темноте — крутился на земле, пытался встать и удрать, но его валили, норовили ударить ногой. Он рыдал и просил прощения: он вовсе не хотел пугать мальчонку «до без сознания» — просто хлестнул веткой сирени по шее, чтобы все посмеялись.

— Ладно, хватит ему! — приказал возница, он был один из тех, кто мордовал шутника. — Теперь домой, ребята! Ездка не вышла.

Я сидел на площадке биндюга и дрожал. Кто-то обнимал меня и ласково успокаивал. А позади скулил и жаловался мой обидчик, он негодовал: ну, хорошо, отмонтузили кулачьем, дело нормальное, а зачем лежачего — да ботинком по роже? Будка теперь такая, что и на улицу не показаться, мать родная не признает. Он еще припомнит эту подлость, он еще припомнит!

— Заткнись! — приказал возница. — Не утишишься — еще добавим, у нас кулаков хватит. А ты, малец, — повернулся он ко мне, — дома не говори, что было. Парень получил за тебя сполна, а маму, хорошую женщину, зачем расстраивать?

Маме я все рассказал — и она категорически запретила мне подобные путешествия. Ночные налеты на поля немцев-колонистов продолжались — и были гораздо успешнее. Оставалось только горько корить себя за болтливость.

Осип Соломонович (тот самый, из-за которого отец чуть не зарезал маму) стал бывать у нас дома так часто, что, казалось, еще чуть-чуть — и он превратится в постоянного жильца (так, собственно, вскоре и произошло). Как-то он принес кусок синей материи, и мама сшила мне комбинезон. Обновки в нашем районе стали настолько редки, что событие это было воистину общеуличное! Меня обступили — дергали за рукава, оттягивали резинку, туго охватывающую шею, норовили поддать коленкой в крепко обтянутый задок — внимание было большое и уважительное.

А когда оно поутихло, общий интерес переместился на другого мальчишку — у него была папиросная коробка, из которой пытался выбраться большой черный паук. Не знаю, сговаривались ли мои друзья-приятели заранее, или все совершилось по вдохновению — но меня схватили, оттянули воротник и вывалили членистоногое мне за шиворот.

Закричав благим матом, я кинулся к материному киоску. Паук отчаянно дрался за свою жизнь, ползая по моей голой спине, — ощущение было не из приятных. Мама, к счастью, быстро сообразила, что произошло, и мигом содрала комбинезон. Паук попытался удрать — она остервенело раздавила его ногой. А когда попробовала снова погрузить меня в сшитый ею синий мешок, я стал вырываться и в ярости даже попытался разорвать обновку, еще несколько минут назад казавшуюся мне такой нарядной.

Уничтожить одежку не удалось, но вечером мама сама распорола ее и превратила в обыкновенные штанишки и куртку. С того дня я недолюбливаю комбинезоны — по-моему, они похожи на саваны. А пауков — ненавижу. Бабушка говорила, что убившему паука прощается сорок грехов. Если посчитать всех пауков, нашедших смерть под моей пятой, то, наверное, на каждый совершенный мной грех выйдет не меньше десятка прощений — соотношение вполне достаточное, чтобы после смерти вознестись в райские чертоги без бюрократических проволочек (я имею в виду взвешивание земных проступков и заслуг на небесных весах).

Конец моему озлобленному антипаукизму положил Женя, мой сын. Благодаря наставлениям тещи, он усвоил, что пауки очень полезны, и когда я на его глазах с омерзением наступил ногой на крестовика, впал в такую скорбь и так горько плакал, что я дал слово больше не злобствовать. Теперь я пауков не уничтожаю, просто обхожу стороной — вооруженный нейтралитет, так это, кажется, называется.

Вскоре случилось еще одно происшествие — и гораздо серьезнее. Я сидел у киоска с Жеффиком на руках и читал книгу. Внезапно мимо меня промчался пустой биндюг — лошадь ошалело несла, возница кричал и матерился, но остановить ее не мог. По всей Мясоедовской люди кидались к воротам и, скрываясь, поспешно запирали их за собой. По улице со всех ног мчались бродячие псы и кошки. От Госпитальной к Прохоровской, по середине мостовой, неторопливо бежала бешеная собака. Иногда она останавливалась и осматривалась — искала, на кого броситься. Она не выла, не лаяла — только бежала (как-то странно: мелкой, раскачивающейся, целеустремленной трусцой), и все живое стремглав уносилось подальше.

Жеффик, охваченный ужасом, вдруг сорвался с моих колен и понесся через улицу — домой. Я помчался вслед, отчаянно зовя его, но он, всегда послушный, и не подумал остановиться. Собака, завидев добычу, яростно рванулась, нагнала и опрокинула Жеффика. Но загрызть не успела — я с ходу навалился на них.

Мой песик вывернулся и удрал — я остался лежать на мостовой. Собака перевернула меня на спину. Я инстинктивно закрыл руками шею и лицо — она раздирала ватные рукава куртки, добираясь до горла. В меня впились круглые, дикие, неподвижные, как у змеи, глаза, морда ее была в пене. Вероятно, она загрызла бы меня — но к нам подскочил какой-то военный, на ходу вытаскивая маузер.

Я увидел пламя, вылетевшее из черного дула, — собака отпустила меня и забилась на мостовой. Он, наклонившись, вгонял в нее пулю за пулей.

Подоспела мама — и с воплем бросилась ко мне. Военный неторопливо спрятал маузер в деревянную кобуру, ободряюще похлопал меня по плечу. Мама схватила его руку — хотела поцеловать. Он не дал — и ушел.

Я с ужасом и интересом смотрел на пса. Это была рослая желто-коричневая дворняга, лапы ее (даже после смерти) были деревянно напряжены и торчали как палки. Пена заливала морду, но крови из семи ран вытекло немного.

На улицу повалили люди — всем хотелось мстительно пнуть мертвую собаку. Мама попыталась увести меня, я не дался — сначала нужно было отыскать книгу. К счастью, она нашлась там, где я ее уронил.

У двери нашей комнаты сидел Жеффик, он жалобно скулил и трясся, зализывая раны. Я тоже был ранен — собака все-таки покусала мне руки (неглубоко — рукава защитили). Все хвори мама лечила одним способом — постелью. Промыв укусы, она уложила меня в кровать и побежала за Осипом Соломоновичем. Жеффик все трясся и все скулил — никак не мог успокоиться. Я позвал его, он вскочил на кровать, положил голову мне на шею (любимая наша поза) — и удовлетворенно затих.

Осип Соломонович постановил, что меня надо лечить уколами, а Жеффика придется отдать гицелям: спасти его невозможно, он неминуемо взбесится. Я внес поправку в его разумные рассуждения. Если Жеффика не спасти, то и я не буду спасаться. Только совместное лечение — иначе я не согласен.

Осип Соломонович еще не постиг тонкостей характера будущего пасынка, но мама знала, где проходит граница, до которой я послушен и управляем. Она вполголоса уговаривала его — он отрицательно качал головой.

Как ни странно, убедил его пустяк — мой отказ от ужина. Мама уже привыкла, что, впадая в неистовство, тихое или шумное, я прежде всего перестаю есть. Возможно, она захотела продемонстрировать другу милые свойства моей натуры. Она поднесла мне еду — я оттолкнул ее, она снова попыталась меня накормить — яростным ударом ноги я вышиб тарелку на пол и со слезами заорал, что так будет всегда, если Жеффика не вылечат. Жеффик, соскочив с кровати, стал проворно подбирать мой ужин — досталось и ему. Жалобно завизжав, он поспешно юркнул под кровать. Иногда — очень редко, впрочем — он выказывал странную непонятливость, мой милый песик. У взрослых за все детские прегрешения отвечают седалищные места грешников — у меня козлом отпущения была еда. Я ненавидел ее, мстил ей, готов был топтать тарелки ногами — других способов настоять на своем у меня не было. Жеффик должен был с этим считаться!

Мои аргументы произвели впечатление на Осипа Соломоновича.

— Я сейчас же пойду в больницу и все улажу, — пообещал он. — Будете лечиться вместе.