И когда перед смертью Сары Исаак Клейман, получив от мамы скудный дар, пытался целовать ей руки и кричал — в вечном своем возбуждении он разучился просто говорить: «Вы святая, Зинаида Сергеевна, нет, вы понимаете, это я говорю вам: вы святая!» — я чувствовал некоторое важное удовлетворение. Ради того, чтобы мама носила это звание, можно было и поступиться несколькими ложками ячкаши.
Клейман вообще часто выскакивал во двор — взывал о помощи, восторженно твердил, что Зинаида Сергеевна Козерюк (еще никто не звал ее по фамилии отчима — Штейн, она оставалась Козерючкой) самая настоящая святая, он голову за это положит. На просьбы о помощи соседи виновато опускали головы, святость поспешно утверждали. Я как-то радостно сказал маме, что ее называют таким хорошим словом — она вкатила мне затрещину и гневно приказала не богохульствовать: мало ли какие глупости говорят во дворе, она запрещает их повторять. Южане неумеренны в хулах и хвалах, одесситы признают только экстремальные оценки. В маме, всю жизнь прожившей на юге, сохранилась северная сдержанность.
Голод проходил разные стадии — и каждая была парадоксальной. Он начался осенью, когда базары еще не открылись, пайковое снабжение не наладилось. Он свирепствовал зимой, его усиливал мороз — именно в это время на улицах стали появляться трупы. Но уже работали рынки, распахнули двери давно закрытые частные кафе, ресторан Фанкони приглашал на ужины и танцы, в порт пришли первые пароходы из Америки с продовольствием от АРА и посылками от зарубежных родственников… А весной голод нанес самый жестокий удар: тысячи людей, вытерпевших мучительную зиму, не вынесли возвращения солнца и тепла. Именно в эти дни на тротуары выносили больше всего трупов, чаще — иной день и повторно — совершали свои ездки фургоны мертвецов.
А на базарах закипела торговля — уже не только мамалыга и макуха, не только ячкаша и пайковый хлеб, но и заморские деликатесы: американское какао и сгущенное молоко, лярд, настоящий, как до войны, даже лучше, шпиг, сахар, а не сахарин, мука (до того белая, что глаза жмурились), шоколад, фруктовые консервы… И в ресторанах на Дерибасовской, на Екатерининской, на Преображенской, на Приморском бульваре гремела веселая музыка и танцевали разряженные парочки, а под окнами падали и умирали люди — официанты и швейцары оттаскивали мертвецов подальше от входа, чтобы не нервировать клиентов.
Я ежевечерне видел это немыслимое противоречие, оно не вмещалось в моей маленькой голове, оно мутило душу. Я слонялся по городу, мама больше не запирала меня, и набирался впечатлений, от которых потом всю жизнь не мог отделаться. Чудовищно несправедлив был этот голод рядом с танцующими парами, под музыку входивших в моду чарльстонов!
Однажды по Прохоровской двигалась парочка еще не виданных в Одессе людей: высокий толстый негр в сером плаще и в шляпе и мужчина пониже, белый, в новом — все новое казалось удивительным — красноватом костюме. Они шли от Степовой к Толчку — наверное, от товарной станции в порт, — неторопливо, важно, осматривались, пыхтели сигарами, переговаривались. Я заприметил их издали, побежал навстречу, оглядел, повернулся и, сменив торопливый шаг на степенный, двинулся за ними: мне было захватывающе любопытно.
— Кто это? Страшилы какие! — услышал я женский голос.
— Американцы! С пароходу, с АРЫ. Слыхала, вчера пароход пришел.
На лавочке, у трехэтажного углового дома, под вывеской «Доктор Моргулис. Венерические и мочеполовые болезни» сидели три женщины — одна молодая, большая и толстая, две другие щупленькие, пожилые. Все три лузгали семечки и сплевывали шелуху на землю. Уже это одно показалось странным: подсолнечные семечки давно перестали быть забавой, теперь это была дорогая пища. Толстая продолжала:
— А чего ищут американцы?
— Трупов ищут, — с готовностью ответила одна из щупленьких. — Много ли помирают, вот чего дознаются. Какая, стало быть, помощь нужна.
— Пошли им, Господи, побольше мертвяков, — равнодушным сытым голосом пожелала толстая молодуха. — Может, и впрямь прибавят помощи.
Потом я еще раз встретил эту женщину, подобрался к ней сзади и швырнул в спину камнем. Толстуха охнула и обернулась — это была не она! Смущенный и вмиг раскаявшийся, я все же (для порядка) показал ей язык и удрал. Она выкрикивала мне вдогонку общеходячие ругательства.
Американская помощь сыграла огромную роль в усмирении голода. Потом ее всячески принижали, обвиняли деятелей АРА в том, что продовольствие, которое они привозили, служило для маскировки самого банального шпионажа. Такие объяснения — для дураков и подонков. Что можно было вынюхивать в разоренной, измученной, ослабевшей от голодухи и неустройства стране?
И голод всячески затушевывают, отечественные учебники отказываются видеть в нем всенародную трагедию. Случился-де недород, в некоторых губерниях поголодали — подумаешь! Неприглядную правду препарируют и поправляют, истину подменяют политической целесообразностью. Но это — лакейская привычка. Политика меняется, завтра целесообразно не то, что сегодня, — выходит, историю нужно менять год от году. А истина — одна, как бы ее ни извращали. Иезуитство — оружие слабых, а не сильных. К сожалению, слабые — пока реальность не стукнет их по кумполу — как правило, считают себя ужас какими могучими! Неудивительно: дурак никогда не назовет себя дураком — только умный способен сокрушенно хватить себя по лбу: «Ах, какой же я идиот!» Так вот, АРА спасла многие тысячи людей — без нее они неминуемо погибли бы. В открытых американцами бесплатных столовых беспризорники получали полноценную еду, а не суррогаты. Посылки от заграничных родственников помогали выживать российским семьям. Часть присланных продуктов шла на рынки — и те, у кого не было спасительных забугорных родных, тоже обретали шанс. Весна 1922 года прошла в Одессе под знаком АРА.
Конечно, для тех, кто получал пайки, эта помощь не была определяющей — но эти люди и не умирали от голода. Даже пайковый хлеб стал лучше — в тесто добавляли американскую муку. Крестьяне, начисто подъевшие свое зерно, получали от государства семенные ссуды — тоже в большинстве своем за счет АРА. Я знаю: многие эмигранты, не сумевшие простить России своего отъезда, злорадствовали по поводу голода — что ж, подлецов хватало во все эпохи, ни одна страна не может пожаловаться на недобор мерзавцев. И спасибо благородным душам (не одному великому Нансену), которые сделали что могли, чтобы смягчить ужасающий голод в Восточной Европе!
15
Мы переехали с Мясоедовской на Южную (дом № 39). Всего один квартал и Косарка (сейчас — Срединная площадь) отделяли старое наше жилье от нового. Перед переездом случились два события — одно крохотное, семейное, другое огромное, всенародное (если не сказать — всемирное).
Локальный катаклизм заключался в том, что Союз печатников командировал отчима в Харьков (Осипу Соломоновичу — вместе с другими уполномоченными — поручили раздобыть там всякие промтовары). Сотрудников типографии причисляли к рабочим — по карточкам им полагалась и одежда, и обувь. Но получать было нечего. Ближе к северу, в городах, не затронутых войной и послевоенной разрухой, промышленные предприятия работали. Правда, за морем телушка — полушка, да рубль — перевоз. К тому же и перевозить было не на чем: транспорт не справлялся с доставкой продовольствия для голодающих — где уж было думать об обуви!
В Харьков отчим ехал месяц, из Харькова — тоже. Печатники ликовали: надо же, как быстро! А главное — целый вагон мануфактуры (на каждой станции ко всем его замкам и пломбам выставляли самодеятельную охрану). Ничего не пропало, не усохло, не утряслось… Ушла разве что малость: на презенты станционным начальникам (за то, что не очень мурыжили в тупиках), дорожной ЧК, сцепщикам, сторожам, машинистам — ну и, конечно, на гонорар уполномоченным, все это добро привезшим.