Выбрать главу

Я лежал, снова вскакивал, в судорогах падал на пол (вероятно, и сознание терял). Осип Соломонович вернулся со своим добрым знакомым, знаменитым в Одессе толстяком — профессором Зильбербергом. Зильберберг долго сидел у моей кровати, щупал пульс, клал руку на лоб, что-то говорил маме, выписывал лекарство…

Потом я все выспрашивал у отчима, что сказал профессор. Наконец Осипу Соломоновичу это надоело — и он раскололся.

— Тебе было очень плохо, Сережа, ты был такой бледный — страшно смотреть. И тебя пробил пот, ты очень похолодел — это больше всего испугало маму. Зильберберг сразу сказал: малыш отравился — чем вы его отравили? Мама все рассказала — и знаешь, что он ответил? Он сказал так: мадам Штейн, вы потеряли четырех детей, у вас остался один. И если вы будете продолжать эксперименты с едой, которая не по душе вашему единственному ребенку, так лишитесь и его тоже. За это я вам ручаюсь.

В понедельник киоск был закрыт законно — но во вторник он тоже не открылся. Я лежал, обложенный полотенцами и шалями, накрытый перинами и одеялами, в ногах тепло примостился Жеффик. Мама не отходила от моей постели.

На другой день я поднялся. Все волшебно переменилось. Внушительная бутыль с подсолнечным маслом — трехлитровая «рыковка» — исчезла. На стол ставилось только то, что я заведомо любил. И если я говорил: «Этого не хочу!» — «это» немедленно убирали. Никаких упреков, никаких споров, никаких уговоров — еще долго даже мимолетный мой продуктовый каприз становился для мамы категорическим императивом.

Боюсь, я беззастенчиво пользовался этой свободой воли. Впрочем, непривычная мамина покорность вскоре привела к парадоксальному результату: мне стало совестно терзать ее каждодневными выбрыками. Постепенно установился модус вивенди: она готовила то, что мне нравилось, — я понемногу расширял список приемлемого (возвратился к молоку, яйцам, жареному мясу, даже сливочному маслу — в готовку, а не на хлеб). Только сыр, грибы да сметана еще лет двадцать оставались под запретом. А подсолнечное масло — всю жизнь.

Уже после войны я приехал в Одессу и заметил, что на маминой кухне нет постного масла. Меня растрогало, что она помнит о моих пищевых извращениях и не хочет портить мне аппетита. Но вид масла на меня уже не действовал — лишь бы в еду не лили. И я сказал: сама-то она может пользоваться им свободно — обещаю не ворчать.

— Я давно его не ем, люблю, а не ем, — грустно ответила она. — Когда ты лежал, ужасно бледный, с закрытыми глазами, и я все думала, что ты не выживешь, я приказала себе даже рукой не касаться этого проклятого масла! В немецкую оккупацию совсем без жира сидела — а его взять не могла.

Годы эти — после великого голода — пусты в моей памяти. В мире происходили исполинские события, он вспучивался, клокотал — все проходило стороной. Мировые катаклизмы мало затрагивали мальчишку, который знал лишь две крохотные комнатки новой квартиры да десяток ближайших улиц. Умер Ленин — я услышал об этом днем, на улице. Было очень холодно, и я побежал в киоск (теперь он был в двух кварталах от дома — новый, на Колонтаевской; даже старый находился ближе, но там хозяйничали другие). Мама расстроилась, у киоска стали собираться люди — просили газет. Однако печатные извещения появились только на следующий день. Шли траурные митинги и шествия — к одному примкнул и я, но холод заставил вернуться домой.

Демонстрациям по случаю ультиматума Керзона (Чемберлена?) повезло больше — они проходили в теплое время. Можно было орать: «Смерть буржуям и предателям!» Я выпросил у мамы немного деньжат, внес их в фонд постройки эскадрильи «Наш ответ Чемберлену»[16] — и почувствовал себя политическим деятелем. Во дворе пылали споры (не один я расщедрился): на что пойдут наши взносы? Кто кричал, что он жертвовал на мотор, кто — на крылья, а самые воинственные провозглашали: только на пулеметы! Теперь самолеты без них не летают, значит, самое главное — дать деньги на это превосходное оружие. Я тоже отстаивал что-то свое.

В городе уже открылись школы, но в школу я не ходил. До отца дошло, что я живу неуч неучем. Он — через сестер — передал матери, что возбуждает дело о передаче сына ему. Сам он в Одессу, кажется, не приехал — а тяжба пошла.

На стороне отца были важные преимущества: большевик-подпольщик, в войну — чоновец, потом (короткое, но значимое время) сотрудник ростовской ЧК — кому, как не таким выдающимся людям, воспитывать наших детей? А у мамы был только один аргумент: она — моя мать.

Судил Осип Черный. Время было новое — не старорежимный патриархат, при котором дети после развода оставались у главы семьи, но уж больно серьезными были заслуги отца… Судья колебался, на него давили с двух сторон. Меня привели на суд, Черный спросил: «А ты к кому хочешь, мальчик?» Я без колебаний ответил: «К маме!» — и на этом дело закончилось. Во всяком случае — на ближайшие два года.

Судебный процесс заставил маму с отчимом подумать о моем образовании. Не отдать ли меня в школу? В какую группу? Согласно терминологии того времени, так именовали классы — новое название создавало иллюзию революционного преобразования. Приготовительного класса гимназии я не закончил, но кое-что все-таки знал.

Формально дорога мне была одна — во второклассники. Но как посадить тринадцатилетнего оболтуса рядом с девятилетними пацанами? (Кстати, словечко это — «пацаны» — стало входить в моду именно тогда, в нем еще было пренебрежение, почти презрение. Годы спустя колючие грани стерлись — и мы воспринимаем его чуть ли не как ласковое «малыш».)

Отчим мудро рассудил, что надо выяснить, как обширны мои знания: все же столько книг прочел — не может быть, чтобы в голове (даже такой, как моя, — продуваемой легким ветром) не удержалось что-то существенное,

— Хочу посмотреть, как ты справляешься с умножением и делением, — сказал он, уходя на службу (шел 1924 год, какую-то работу ему удалось раздобыть). — Вот тебе задание: помножь тринадцать на тринадцать. Вечером поглядим, что получится.

Сложение и вычитание я выучил в приготовительном классе, но до умножения и деления не добрался. Отчим и не подозревал, что мне предстояло не воскрешать в памяти давно забытые законы, а творить их самостоятельно. Вероятно, никогда потом я не совершал такого могучего умственного усилия!

Я перебрал тысячи способов. Прежде всего нужно было уяснить, что это вообще за штука — умножение. И я совершил великий интеллектуальный подвиг — установил, что в основе умножения лежит прибавление: чем больше прибавляется чего-то, тем сильней умножится это что-то.

Но прибавление не что иное, как сложение! Итак, умножение сводится к многократному сложению. Совершив это замечательное открытие, я выписал тринадцать раз — одно под другим — число 13 и получил великолепный итог: 169. Аккуратный столбик цифр смотрелся башней, он доказательно устанавливал мои незаурядные возможности.

Я пришел в восторг. Восторг обычно выплескивался схваткой с Жеффиком. Я кликнул его на борьбу — он мигом отозвался. Мы рычали, катались по полу, кусались (то я его, то он меня) и по очереди побеждали. Устав, я подмел комнату — схватка подняла много пыли, а мама не терпела, если мы с Жеффиком разводили грязи больше, чем ей воображалось нормальным.

Вечером разразился скандал. Отчим обманул мои ожидания. Мои математические открытия вызвали у него не одобрение, а негодование. Он кричал на маму, что своим попустительством моему безделью она растит невежду и дурака, что больше этого терпеть нельзя, что надо срочно выволакивать скверного уличного мальчишку, ее сына, из трясины дремучей безграмотности. В первый и последний раз в их долгой совместной жизни он орал на нее, стучал кулаком по столу. Жеффик забился под кровать и весь вечер не вылезал оттуда. Я боялся поднять голову. Я понимал: вина моя неизбывна. Мне, видимо, осталась одна дорога — в беспризорники, а потом — в воры. Иного выхода я не видел.

Мама разбилась в лепешку: у меня появилась учительница, девушка из нашего же дома, хромушка (одна нога короче другой) Любовь Васильевна, маленькая, веселая и такая красивая, что проходящие мимо мужчины оглядывались, когда она сидела у ворот, лузгая семечки. Если она шла (тем более — бежала) очарование пропадало — такой сильной была хромота. Мама горестно говорила отчиму:

вернуться

16

«Наш ответ Чемберлену» — лозунг, появившийся в связи с нотой английского правительства от 23 февраля 1927 года за подписью английского министра иностранных дел Чемберлена, в которой содержалось требование прекратить «антианглийскую пропаганду» и военную поддержку революционного гоминьда-новского правительства в Китае.