Выбрать главу

Я вступил в безнадежную борьбу со шкафом — и сотни тысяч бесстрастных картонок сразили меня. Бессильный и устрашенный, я отступил. Для многих рыться в каталогах — наслаждение. Могу только позавидовать. Для меня он — орудие пытки. Детский страх оказался таким сильным, что я и дома никогда не заводил реестра своих книг, хотя друзья (и особенно — теща) не раз предлагали свои бескорыстные услуги.

— Ты долго копаешься в ящиках, мальчик, — сказала библиотекарша. Она была женщина решительная и аккуратная, задумчивые люди казались ей крайне несообразительными: о чем еще думать, когда на карточке все написано? — Покажи листок заказа.

Я протянул ей бумажку и удрал домой с двумя книгами — «Историей цивилизации в Англии» Бокля и толстенным томом Данилевского (он выступал против дарвинизма). Обе они были написаны легко. Каждая страница Бокля открывала что-то новое — это нельзя было читать равнодушно. А Данилевский восхитительно (не хуже, чем отважный Дон-Кихот на деревянные мельницы) нападал на какого-то неведомого мне Дарвина и все метал и метал в него остроумные и язвительные копья. Порой мне было жалко тысячекратно уничтоженного незнакомца — автор, видимо, забывал, что уже втоптал противника в землю и, поднимая его, вдруг возмущался, что он еще живой, и снова валил наземь — и топтал, топтал… И опять поднимал — чтобы снова валить. Много позже я где-то прочитал, что Лев Толстой с великим сочувствием относился к труду Данилевского и надеялся, что с Дарвиным наконец будет покончено. Для меня же английского естествоиспытателя изначально не существовало — во всяком случае, пока я не взял в библиотеке «Происхождение видов».

Сдав обе книги, я наугад вытащил каталожную карточку — попался Платон. В тот день я унес домой том первый, в защиту Сократа на суде, затем — остальные.

Для Жеффика настали черные времена. Его хозяин не только не высовывал носа на улицу (это уже бывало, в голодные и военные годы жизнь часто ограничивалась четырьмя стенами), но и забыл о схватках — разве что восторг становился уж слишком непереносимым и нужно было выпустить пар. Мама встревожилась: что ты заперся в квартире? То в учебники уткнешься, то от толстенного тома не оторвать. Она сердилась, что я читаю даже за едой — удивительно, что попадаю ложкой в рот. Она начала отбирать книги — стало хуже: я перестал чинно жевать и глотал еду так стремительно, что запротестовал отчим. Пусть Сережа читает и за супом, и за вторым — мы хоть не будем бояться, что он подавится.

Когда, уже в школе, я стал писать стихи — я вспомнил зиму и весну 1924/1925 годов:

Что ни день, то новое слово. Жизнь кипит. Где былая лень? Если днем не узналось что новое, Я считал небывшим тот день.

В эти месяцы великих открытий я узнал еще кое-что — как рождаются дети. В том, каким способом взрослые любят друг друга, тайны не было — слишком уж явно совершалась эта любовь. К тому же родители в своей взрослости забывали, что дети артистически подглядывают и подслушивают. Но что именно этот низменный способ выбран для создания новых людей, я и подозревать не мог! Возмущение мое не знало границ.

— Ты был очень наивным, Сережа, — говорила мне потом мать, — мы с Осипом Соломоновичем часто удивлялись: как можно настолько не понимать самых простых вещей? Он хотел раскрыть тебе глаза, я не дала: сам узнаешь, когда придет время.

Зачастую глаза раскрываются не в самой парадной обстановке.

Тайну создания людей я узнал на пустыре Разумовской улицы, в квартале от нашего дома. Еще недавно здесь стояло двухэтажное здание — в голодный год жильцы растащили его внутренности на дрова. Затем кто-то умер, кто-то убрался восвояси, стены обрушились — руины затянули лебеда и бурьян. Вечерами в кустах собирались мальчишки, обсуждали дворовые новости, договаривались о драках с соседними домами и рассказывали страшилки. В дни редких теперь выбегов на улицу сюда забредали и мы с Жеффиком.

Однажды от меня потребовали что-нибудь рассказать. Я вспомнил какую-то гофманиану. Показалось мало. На второе я выбрал эпизод из «Тайн Берлинского двора». Приятели кронпринца усыпили молодую графиню (естественно, очень красивую и очень добродетельную — в подобных книгах добродетель всегда корреспондирует красоте, а не уродству) и привезли ее, спящую, сыну кайзера. Он не сделал ей ничего плохого — только вложил между пальцами ног любовную записку (вот будет красавица поражена, когда проснется в своей кровати и обнаружит неведомо как попавшее к ней письмо!).

Рассказ раскритиковали.

— Кронпринц — дурак, — заявил кто-то. — Ему нужно было ту графиню трахнуть, а не разбрасываться записками. Красавицу ему привезли, а он расписывается на ногах!

Что означает глагол «трахнуть», я, конечно, знал.

— Не мог он ее трахать, — высказался другой. — От этого родился бы мальчишка и стал наследником. Сын какой-то случайной графини! Кронпринцу тогда так досталось бы от папаши кайзера, что будь здоров!

Мне пришлось вмешаться. Кронпринц был, естественно, распутник и повеса, наследники престолов вообще ребята не дай и не приведи, жуткие штучки вытворяют в своих непрерывных попойках. Но с чего бы графине рожать, даже если он что и сделал? Дети появляются от поцелуев, а кронпринц и не думал ее целовать.

Все расхохотались — мои слушатели наивность утратили гораздо раньше. Они популярно разъяснили, отчего рождаются дети. Я не поддался.

— Это ты родился так, а я — от поцелуев, — сердито закричал я на самого заядлого оппонента.

Он обиделся: я выбрал себе возвышенный способ, а ему оставил низменный. Оскорбление требовало удовлетворения. Мы покатились по камням — спор о рождении шел насмерть! Ребята по-настоящему испугались и стали нас разнимать. Когда мы наконец поднялись, у меня из носа текла кровь, у него припух глаз. Пообещав друг другу завтра разобраться окончательно, мы разошлись по домам.

Мама ужаснулась, увидев окровавленную и разорванную рубаху. Наказание в этих случаях было одно — немедленная лупцовка. Я знал, что заслужил ее, и готовился терпеть. Но — справедливости ради — все-таки рассказал, против каких гнусных инсинуаций выступил. И произошло неожиданное.

Мама смыла с моего лица кровь, вынула из комода свежую рубашку и не то что не наказала — вообще промолчала. Истина была очевидна и ужасна: людей создают гнусным способом! Я дрался напрасно.

Будет время — и я переменю свое мнение. Способ, показавшийся мне обидно низменным, станет возвышенно прекрасным. И я удивлюсь изощренной изобретательности природы, придумавшей это таинство. И буду пылко жаждать сопричастности ему. А тем, кто станет уверять, что истинная доблесть мужчины, воителя и губителя, — в уничтожении врага, и именно за это его любят женщины, стану отвечать с вызовом и презрением:

— Что до меня, то предпочитаю активно участвовать в создании людей, а не в их уничтожении. И, по-моему, это вовсе не мешает женщинам меня любить!

Но я снова отвлекся. В марте 1925 года Ольга Николаевна объявила, что предварительное обучение закончено. Она договорилась с Любовью Григорьевной, заведующей семилетней школой № 24: меня примут в пятый класс.

Детство кончилось. Подростком я вступал в новую жизнь.

Комарово, 14 февраля — 12 марта 1981 года

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Подросток

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Семилетняя школа № 24

1

Жить становилось все трудней. Мама пошла на меня жестокой войной. Она твердо установила, что я валюсь в пропасть.

Она объявила (при Осипе Соломоновиче), что с того дня, как я поступил в школу, нормально общаться со мной стало невозможно. Я и раньше — чуть ли не с первых слов, так она утверждала — был озорником и неслухом. И к тому же обманщиком. Перед посторонними выкомуривался: паинька, умница, всегда послушный, — а реально, в жизни? Только она знает, сколько пришлось со мной перетерпеть! Лишь недолгая моя учительница Любовь Васильевна проникла в мою суть. Она утверждала прямо: я лентяй, тупица, неспособен выучить самые простые задания, могу лишь отлынивать от занятий и разбойничать на улице вместе с такими же обормотами, как сам. Разве не правда то, что обо мне говорят соседи? Разве хороший человек, председатель домкома Исаак Китовский, не жалуется на каждом домовом собрании, что мой выход из квартиры равнозначен землетрясению — прыгаю через три ступеньки, расшатанная железная лестница гремит на всю улицу, как пустая бочка, даже стены трясутся, даже земля содрогается.