Но в этот раз я вдруг раскололся: мама измывается надо мной, но я мужественно сопротивляюсь. Пусть тетя знает: я никогда не пожертвую своей независимостью. То мрачное время, те горькие годы, когда я неделями не выходил из комнаты, потому что мама не могла найти мне целых ботинок или брюк (на моих уже заплаты негде было ставить) — все это прошло невозвратно, я теперь взрослый, к тому же удостоился высокой чести — меня приняли в пионеры. Я никому не позволю командовать, что мне говорить и на что смотреть, где чихнуть, а где высморкаться, с кем дружить, от кого отворачиваться! Пришла пора самому определять свою жизнь. И я ее окончательно определил, как бы мама ни старалась перекорежить ее по-своему.
Из осторожности я ничего не сказал об иконах. Дело было неясное: кто знает, как отнесется к моему иконоборчеству Киля… Особой религиозности я у нее не замечал, в церковь она почти не ходила — но зато и не иронизировала над церковными обрядами (а мама это себе порой позволяла). Тетка могла и рассердиться на меня за переход от старорежимного мракобесия к пролетарской сознательности. Женщины (особенно взрослые) были способны на такие странные выходки. С этим надо было считаться.
Тетя Киля приняла мою сторону.
— Помнишь, тебя спрашивали, с кем ты останешься — с отцом или матерью? Ты тогда объявил: «Хочу к маме»! И не подумал: так ли это хорошо? Я сказала Зине: «С Сережей тебе не управиться. Ему нужен настоящий отец, а не этот твой Осип. Чему он может научить мальчика? У него же никогда не было собственных детей — и от тебя не будет. От такого героя, как Саша, сама отказалась!» И получилось, как я пророчила: никакого согласия в семье! Ты сам понимаешь, Сережа, какую ошибку совершил, отрекшись от родного отца? Поддался уговорам матери, смалодушничал…
Я готов был согласиться, что поступил рискованно, — но мама меня не уговаривала. Это вообще было не в ее характере — она могла командовать, но не упрашивать. И на суд шла молчаливая, злая, хмурая, плотно сжав губы. Я и сейчас, спустя многие годы, не сомневаюсь: выбери я отца, она не сказала бы ни слова — повернулась бы и ушла, даже не попрощавшись. И только дома заплакала бы. И еще я помнил (и до суда, и после, и всегда потом), как отец занес над ней нож и только мой отчаянный прыжок спас ее от гибели, а его от позора стать женоубийцей на глазах сына.
Все это не позволило мне открыто признаться в ошибке. Больше того: я лишний раз уверился, что все было сделано правильно. Я ведь не мог предвидеть на суде, что когда-нибудь у нас с мамой пойдут нелады, а что отца нельзя простить, понимал и тогда.
Тетка уловила недоговоренность и начала хвалить своего брата. Собственно, это было естественное ее состояние — отцом она могла восхищаться просто потому, что представился такой случай (упустить его она была органически неспособна).
— Ты никогда не знал своего отца — слишком мало жил с ним, а мама тебе всего не рассказывала, — говорила тетя Киля. — Ты теперь пионер, борец за пролетарское дело, ты должен быть в курсе. Он ведь выдающийся революционер, наш Саша, еще до японской войны, совсем пацаном, ушел в подполье, а перед самой свадьбой его впервые арестовали. После восстания на броненосце «Потемкин» бросали то в одну тюрьму, то в другую. Месяц, не больше, проработает на заводе — и снова берут. А как его уважали все, как слушали, когда он выступал на митингах! А какой он умница, сколько всего знает, сколько книг прочитал, какие картины рисовал, как по-столярному и по-слесарному самодельничал! Все умел — как никто!
От мамы я слышал об отце гораздо больше, чем мог услышать от его сестры. Но в мамины рассказы вплеталась вполне уловимая ирония — боюсь, она никогда не воспринимала отца всерьез. «Слесарь был хороший, но двухрублевый, больше не вырабатывал. Да и тот дневной заработок редко когда приносил полностью, половина шла на водку. И картины писал, даже маслом, — так, мазня, срисовывал с Шишкина или еще кого. Любил мастерить шкатулочки и коробочки, выходило красиво, но времени не хватало — то собрания, то пьянка, то тайные бабы, а то на отдыхе в тюрьме. Читал много, конечно, — в основном там, за решеткой».
Отцовская революционная деятельность маму тоже не восхищала. Она признавала, что через их газетный киоск тайно распространялась нелегальная литература, но прибавляла: сам отец никогда не сидел за прилавком, все легло на ее плечи — она передавала кому надо запрещенные газеты и книги, она укрывала их от чужих глаз. Я помню, после начала германской войны в ночном обыске у нас на квартире из-под половиц доставали тюки газет и кипы книг. Вероятно, их прятала мама, а не отец — ей было сподручней. Но арестовали его, а не ее, и он, а не мама, получил бессрочную ссылку в Ростов-на-Дону — и (фактически на всю оставшуюся жизнь) расстался с семьей.
Много лет спустя, в пятидесятилетие «Правды», в одесской областной газете опубликовали большую статью некоего Зубрицкого «Как „Правда" шла в народ». В ней рассказывалось, что большевистский подпольный комитет в 1915 году постановил организовать специальный пункт распространения новой газеты в рабочем районе Одессы. И для этого предписал Александру Козерюку, тогда слесарю вагонных мастерских, открыть на свое имя газетный киоск на Молдаванке. Маму, впрочем, тоже вспомнили: ее пригласили в президиум общегородского торжественного собрания «правдистов» — старых и новых.
Мать рассказывала, что в годы гражданской отец командовал отрядом ЧОН[20] — карателями, перебрасываемыми на ослабевшие участки фронта. Потом, сразу после победы большевиков на Дону, подвизался в ростовской ЧК, а с началом нэпа не то сам вышел из партии из-за идейных разногласий с новой политикой (и пренебрег, кстати, подпольным партийным стажем, приносившим весьма существенные выгоды), — не то его изгнали во время одной из чисток начала двадцатых. Словом, я знал об отце достаточно много — и потому стал с интересом расспрашивать, как он ведет себя в Ростове.
— Он живет замечательно! — с восторгом возвестила тетка. — Знаешь, он уже давно не в ЧК — он теперь мастер трамвайных мастерских, хорошо зарабатывает. И у него дочка Вера, чудная девочка, будет тебе сестрой. Такая плясунья и певица, он водит ее с собой во Дворец культуры — и она проводит там весь вечер, пока он ставит спектакли.
— Ты же говорила, что он работает в трамвайном депо, а не во Дворце культуры.
— И там, и там! Саша все может. Он всегда увлекался искусством, картины рисовал, книги читал, столько стихов знает — Некрасов, Кольцов, Никитин…
— Еще разные столярные безделушки, — съехидничал я. — У нас на стене висит его деревянная шкатулочка с десятком ящичков. Неплохо сработано. Большевик-подпольщик, командир ЧОН, идейный чекист, мастер по дереву и по металлу, художник, а теперь еще и режиссер какого-то рабочего театра. Многовато специальностей. А как у него дома?
— Мир и благодать — вот его дом. Не то что у тебя с мамой!
— Я спрашиваю о водке.
— Что ты, Сережа! Об этом забудь. Никаких прежних запоев.
— Но все-таки выпивает? — настаивал я.
— Немного. Как же без этого? Все пьют, он что — урод перед другими? Я вот женщина, а тоже не отказываюсь от рюмашки — если в праздник.
— Как он пьет? Честно, тетя Киля!
Она заговорила очень осторожно.
— Стаканчик утром, стаканчик в обед, а когда вечерок свободен, то и два может… А чтобы больше — ни-ни! Сама видела. Пьянства не признает.
— Не пьяница, а четыре стакана водки в день принимает, — подвел я итоги. — И еще мастер в вагонном депо и режиссер рабочего театра. Широкий захват у моего отца!
Тетка обрадовалась.
— Вот видишь, сам понял, что на отца наговаривали. Встретиться бы вам, сразу бы сошлись. И он так любил тебя и Витю, когда вы были маленькие.
— Не встретимся, тетя Киля. Мы в разных городах.
Она опять стала осторожной.
— А если я напишу в Ростов, что у вас с мамой нелады? Что ты не отказался бы к нему приехать? Не всю же тебе жизнь проводить с матерью…
20
Части особого назначения — военно-партийные отряды, создававшиеся при заводских партячейках, райкомах, горкомах, укомах и губкомах партии для оказания помощи органам советской власти по борьбе с контрреволюцией, несения караульной службы у особо важных объектов и т. п.