Выбрать главу

Отец всматривался в меня желто-коричневыми — «пивными», как их называла мама — глазами.

— Ты говоришь так, словно уже видел эти картины.

— И не единожды! — ответила за меня мать. — На некоторые фильмы он ходит чуть не по десятку раз. Не понимаю, что за любовь такая — снова и снова смотреть то, что знакомо наизусть… Из одного иллюзиона сразу перебегает в другой. — И она строго сказала мне: — Можешь идти, но больше чем на одну фильму сегодня не разбрасывайся.

Отец улыбнулся.

— Иди, если тебе разрешают. Мы тут с мамой и Осипом Соломоновичем без тебя потолкуем. А завтра я жду тебя у тети Мани — ровно в четыре. Не опоздаешь?

— Не опоздаю.

Мама рассказывала, что отец «до нестерпимости точен» — я тоже старался быть таким.

В эту ночь я вернулся домой сравнительно рано. Отца уже не было, мать и отчим спали. Я думал о завтрашней встрече. Отец был иным, чем я его представлял: моложе, красивей, элегантней — и непонятней. Он был сложней того человека, которого я смутно помнил и которого описывала мама, я пытался в нем наскоро разобраться — и путался.

Будущее было неясным.

Вернувшись из школы в полдень, я заново помылся, почистился — и зашагал на квартиру тети Мани. Она жила в конце Комитетской, неподалеку от Михайловской церкви, в квартирке из двух крохотных комнаток. Все были дома — и отец, и она, и Шура с Валей, и Верочка. Вера бегала из комнаты в комнату, кричала, пела, танцевала. Потом взобралась на стол, чтобы видеть себя в настенном зеркале, — и начала вертеться, охорашиваться и строить рожицы. Отец аккуратно опустил ее на пол и велел идти погулять — погода была хорошая, хотя примораживало.

Валя получил деньги на конфеты, карусель и воду с сиропом — и ушел с Верой. Шура, потолкавшись, тоже исчез. Тетя Маня хлопотала на кухне.

Отец сел на диван и примостил меня рядом. Он смотрел на меня очень добрыми глазами — он был рад нашей встрече, я это чувствовал. Радуясь, он терял добрую часть своей мужественной красоты.

— Вырос, вырос! В последний раз, как виделись, малец мальцом был.

— Мне надо с тобой поговорить, папа, — сказал я, волнуясь.

— Надо, надо, Сережа! Для того я и примчался, чтобы поговорить с сыном. Билеты на поезд взял в тот же день, как получил Килино письмо. Всегда верил, что ты когда-нибудь перестанешь глупить — как тогда, на суде, и возьмешься за ум. Начинай, я слушаю.

Он, похоже, ожидал, что я начну жаловаться на мать, но я заговорил о том, что мучило меня всю нынешнюю долгую и бессонную ночь.

— Папа, правда, что после революции ты работал в ростовской ЧК? Мама говорила, даже председателем был…

Он вдруг разительно переменился. Его хмурые и строгие глаза чуть ли не отталкивали меня.

— Не председателем, только заместителем. Почему это тебя вдруг заинтересовало?

— Ты мне отец. Я хочу знать твою жизнь.

— Тогда надо бы захватить пошире, чем один двадцатый год. Раньше, в гражданскую, был командиром боевого отряда частей особого назначения. В ЧОНе командовали только партийцы с подпольным стажем, так что если белые кого из нас ловили — долгие пытки и расстрел были гарантированы. Правда, и мы их не жалели — да и своих, запаниковавших, тоже. Войну вели не на победу, а на истребление. Вот такая биография, раз заинтересовался. А до войны — подпольщина, скандалы с мамой (оба из непокорных)… До мамы — завод немца Гена, первые товарищи, первые пьянки, первые бабы, первые книги. Еще надо? Двухклассная церковно-приходская школа. От школы назад, к рождению, — ничего не помню. Но что-то было, даже многое, наверное, — детство все-таки. А до рождения — понятия не имею! Надо бы у знающего попа поинтересоваться: как люди до жизни живут? Но я к долгогривым не ходок, да и времени на церковную философию всегда жалко было. Теперь хватит?

— Папа, как тебе работалось в ЧК?

Он еще больше нахмурился — вспоминал прошлое. И заговорил не сразу.

— Работалось… Разве это работа? Работаю я в цеху. Что-то чиню, что-то мастерю. Выдаю продукцию. А в ЧК была революционная деятельность. Не так создавали новое, как искореняли старое.

— Вот об этом и спрашиваю — как искореняли?

Он понял, что репликами от меня не отделаться, и заговорил свободней.

— Дела определялись обстановкой. А в те годы она была такой — донская Вандея. Историей, надеюсь, интересуешься? Белогвардейцев разбили, самые отъявленные улепетнули в Константинополь. А их дети? Их отцы и родственники? Всему казачеству, всей вражеской интеллигенции не убежать. Вот и живи среди таких людей!

— Но ведь не все на Дону были врагами?

— Большинство! Мы вернулись победителями — и встретили врагов. Кто-то затаился, втихаря дожидаясь, когда мы скапустимся, а кто-то чистил припрятанный в сарае обрез. Жуткие Авгиевы конюшни. И задача одна — чистить! Беспощадно, беззаветно чистить!

— А как чистили?

— По-разному. Кое-где это поручали летучим частям, даже продотрядам. А у нас в Ростове — ЧК. Многое видели стены наших подвалов! Каждую ночь — карательные акции. Аресты ни на день не прекращались.

— Папа, ты расстреливал арестованных?

— Для этого были специальные люди. Мы составляли список приговоренных к вышке, вручали его командиру исполнителей — те проводили операцию.

— А списки ты подписывал?

— Это была функция начальника ЧК. Если он уезжал в командировку — да, подписывал!

— Скажи еще… — Я не сразу решился это выговорить. — В тех расстрельных списках было много имен?

— По-разному. Десятки — в каждом. Но раз на раз не приходился — бывало и до сотни.

— Сотня?.. В неделю, в месяц?

Он поглядел на меня с возмущением, как на дурака.

— В ночь! Я же сказал: акции совершались ежесуточно. — И отец повторил зло и выразительно: — Вандея же! Все вокруг кипит. Не только в горах — в открытой ковыльной степи банды. Или мы их, или они нас. Я всегда стоял за одно: мы — их!

Он говорил, а я вспоминал одесскую ЧК. Одесса не была Вандеей, в ней больше болтали, чем стреляли. Но на Маразлиевской, в роскошном здании, каждую ночь шли расстрелы. Я запомнил, я навеки хорошо запомнил, как за окном нашей камеры рычали моторы — чтобы заглушить крики тех, кого казнили прямо во дворе. Иногда они гремели до утра — и до утра умножались смерти…

— Ну хорошо, до сотни в ночь, — сказал я. — Но как же вы проводили следствие? Сколько нужно было юристов, чтобы каждого допросить, вызвать свидетелей, провести очные ставки…

— Боюсь, Сережа, ты не представляешь себе тогдашней обстановки. Мы боролись с оголтелым врагом. Арестовывали и судили по классовому признаку. Классовое сознание — вот что было определяющим, а не всякие там юридические формальности.

Я знал, что рискую, — и все-таки не удержался.

— Классовое сознание и классовые признаки, никаких юридических формальностей… Что же получается, папа? Значит, если бы я прошелся по Ростову в накрахмаленном белом воротничке и при галстуке, это было бы достаточным основанием, чтобы…

Отец зло сверкнул на меня желто-коричневыми глазами.

— А ты не ходи в двадцатом году по Ростову в накрахмаленном воротничке!

Мы оба помолчали, успокаиваясь. Я смотрел на него: элегантная тройка, дорогая белая рубашка, отлично вывязанный многоцветный галстук… Тогда, в двадцатом, в Ростове, одного его нынешнего вида хватило бы, чтобы попасть в роковой список.

У нас дома в комоде завалялась коробка с галстуками (он купил ее еще до ссылки) — их было шесть, все — новые. Потом, через несколько лет, я ее часто вспоминал. Отец, рабочий, покупал галстуки по полудюжине, а я, доцент Одесского университета, нахальный пижон, как меня иногда называли, ни разу не раскошелился больше чем на один — и тот в получку. Шесть смертных приговоров в простой картонной коробке, растерянно и возмущенно думал я, шесть «разменов» по классовому признаку…

— Столько ты всего испытал, — сказал я горько, — а зачем? Чтобы потом снова выискивать дорогую одежду и мечтать о собственном магазине…